Леонид Словин - Такая работа
А его охватывало чувство одиночества и отчаяния. Жизнь снова начинала двигаться по кругу, из которого он, Арслан, не раз уже безуспешно пытался выбраться.
За последние годы он научился терпению. Он привык терпеливо ждать. Ждать допроса, конвоя, автозака; он ждал, пока следователь наговорится по телефону, пока секретарь поставит на пакете сургучные печати, пока кончится тюремный карантин, пока войдет в законную силу приговор, пока ему разрешат переписку… Был ли смысл беспокоиться из-за нескольких часов ожидания, из-за нескольких дней, недель, когда впереди долгие годы заключения. Ведь стоило только на минуту бешено захотеть, чтобы время двигалось быстрее, сбиться на секунду с выбранного темпа размеренного ожидания, как чувство безысходности сжимало сердце.
Он научился этому не сразу. Сначала в лагерях он срывался, и ему меняли режим, лишали зачетов, сажали в карцер, набавляли срок. Потом он приучил себя жить медленно, не торопясь, и ему стало легче.
На свободе это не получалось.
Взрыв произошел в один из воскресных вечеров: когда соседка в кухне при всех назвала сестру «шлюхой» и замахнулась на нее, Арслан не выдержал, вскочил со стула и ударил соседку по лицу. А ведь перед этим он не раз ссорился с Майей из-за ее друзей и говорил ей то же самое и в таких выражениях, на которые способен человек, проведший в тюрьмах и лагерях в общей сложности тринадцать лет. Но одно дело — соседка, другое дело — он, старший брат, Арслан, который в сорок втором, после смерти матери, приносил Майе кусочки хлеба, мыл ей сам голову и стирал в тазу выцветшие короткие платьица.
После войны они потеряли друг друга: она попала в детский дом, а он скитался по детприемникам, бегал из детских воспитательных колоний, ходил на кражи со взрослыми ворами. Вскоре он получил свой первый срок — два года в исправительно-трудовой колонии.
Это было уже страшно. Но «добрые люди», с которыми он воровал и которые поили его водкой, заранее научили, чтобы, когда войдет он в камеру и увидит у порога подстеленный чистый платок, не переступал бы его, а вытер ноги и шел к в о р а м. «В о р а м и не рождаются, — утешали его «добрые люди», — в о р а м и делаются».
И он пошел к ворам.
Он не видел Майю пятнадцать лет и встретил ее здесь, в этом городе, в этом новом доме, стоявшем недалеко от реки, в заботливо сохраненной строителями березовой роще. Комнату дали Майе, как матери-одиночке, и Арслан раньше никогда здесь не был. Но там, в тюрьме, когда Майя нашла его и написала, что получила комнату, ему начали сниться сны, и во сне он не раз видел и этот дом, и шелестящую молодую рощу.
Слово «дом», как в детстве, снова вошло в его жизнь: «дом», «из дому», «домой»…
А вот теперь Арслан каждый день приходил на работу угрюмый и неразговорчивый и сразу после смены спешил домой. С сестрой он тоже почти не разговаривал, большей частью, закрыв глаза, лежал на диване, не снимая сапог, или уходил с трехлетним племянником к реке. Он часто думал о Кораблике. Может, все так плохо из-за него, из-за Кораблика?
Когда участковому уполномоченному стало известно, что ранее судимый Джалилов избил в кухне соседку, он в тот же день, не ожидая ее официального заявления, привез Арслана на машине в горотдел.
«Чего ожидать от рецидивиста? — рассудил участковый. — Пока он убьет ее?!»
Он разговаривал с Джалиловым в присутствии Баркова. Герман сначала писал, прислушиваясь к их разговору, а потом и вовсе отложил авторучку.
— Я не защищаю сестру, — объяснял Джалилов, — я ей столько раз сам говорил: прекрати, ведь у тебя же ребенок — его воспитать надо! Из тюрьмы писал: ребенок должен расти другим, чем я и ты… Перед соседкой я извинялся, просил ее, ну, ударь меня! Чем хочешь ударь! Она ведь меня потом простила…
Ему вдруг показалось, что он снова должен будет вернуться туда же, в угловую камеру Борской тюрьмы, и всем его планам о другой жизни опять не суждено будет сбыться. Но его судьба — черт с ней! Что будет с племянником! С Нуриком?
— Мне та, прошлая жизнь — вот как. — Он провел дрожащей ладонью по горлу и знакомым каждому оперативнику лагерным жестом вытер уголком платка губы.
На лбу у него выступил пот, но не холодный жалкий пот трусости — он давно уже не знал страха, — его нервы, его мозг расходовали в эти минуты всю энергию, чтобы передать участковому уполномоченному и Баркову, от которых зависела его судьба, то, что жило в нем последние годы, мучало, изнуряло, искало выхода.
— С ворами я покончил еще пять лет назад. В тюрьме. Сделал заявление: так, мол, в о р ы, и так, хочу о т о й т и. Это вам могут из оперчасти подтвердить. Они знают. Не мог я больше. Не хотел.
Барков понял сразу, что Джалилов принадлежал к группировке профессиональных воров, объединенных «воровским з а к о н о м» — правилами, подробно регламентировавшими жизнь вора-рецидивиста.
— А дальше что было? — спросил он неожиданно.
— Дальше читать стал книги. Учиться стал. Закончил девять классов. Получил специальность электросварщика. Благодарности имел в личном деле… С в о р а м и я покончил. Слово.
Баркову уже приходилось слышать подобные речи, и он относился к ним с осторожностью. Интуиция обманывала его уже не раз. Однажды он устроил на работу такого вот о т о ш е д ш е г о, и тот, не приступая к работе, через два дня скрылся, обворовав товарищей по общежитию и оставив на столе записку, которую Барков не любил цитировать. И это случилось в тот момент, когда создались трудности с общежитием, когда десятки хороших ребят-комсомольцев ждали своей очереди. Альгин и Шальнов метали в Баркова громы и молнии… После этого Герман некоторое время избегал откровенных и чересчур чувствительных разговоров по душам с о т о ш е д ш и м и в о р а м и…
С Джалиловым было по-другому: он был беспощаден к себе и не искал виноватых.
— Может, ничего я бы не понял в жизни, если бы не было этого с Корабликом… Хороший был парень, как и я остался в войну сиротой. Ели мы вместе, спали рядом, а когда получился у него к о н ф л и к т, постановили на с х о д к е — зарезать. — Джалилов поднял на Баркова черные, тревожно округлившиеся глаза, рот мгновенно переместился куда-то к щеке, и все лицо сразу мучительно перекосилось, — дали мне в о р ы нож…
— И ты — друга?! — вскочил Барков. Его непослушная боксерская челка упала на лоб. — Ты — его?
Джалилов опустил голову, руки с синими жилами татуировки нервно сжались.
— Восемь лет казню я себя… Нет мне прощения… Каждый день его вижу, не во сне… Я — его… Вечером, за бараками…
Участковый уполномоченный ушел, так и не дождавшись конца разговора, поняв только, что поселился на его участке негодяй, с которым он еще хлебнет лиха вдоволь.
А Барков сидел и слушал и, хотя он знал или представлял себе многое из того, что рассказывал сейчас Джалилов, все же не мог не волноваться. Джалилова как будто прорвало. Барков чувствовал, что человек широко и искренне распахивает душу навстречу простому человеческому участию и, как бы ни сложилась потом его судьба, сейчас, в эти минуты, он до боли искренен.
И вновь перед Барковым вставали ненавистные жестокие фигуры заправил в о р о в с к о й с е м ь и. Это они много лет назад, когда разруха, голод, эпидемия обездоливали тысячи подростков, выбрасывая их на равнодушные пустынные улицы, возрождали и навязывали старый закон разбойничьего быта. Он нужен был им, чтобы заставить лишенных крова, заботы, человеческого тепла мальчишек работать на себя на воле и в лагерях. Взамен з а к о н обещал заботу и защиту, призрачные права и преимущества.
З а к о н запрещал трудиться где бы то ни было — на свободе, в тюрьме, в лагерях, в колониях: ведь труд неминуемо должен был привести к разрыву с с е м ь е й. З а к о н запрещал отказываться от игры в карты: пьяный картежный угар — лучшее средство против мыслей, против раздумий о проходящей мимо Большой жизни. А против нарушителей з а к о н а — нож и сказка о «нерушимом братстве благородных воров», придуманная для таких вот четырнадцати-пятнадцатилетних арсланов, лишившихся опоры, отцов, семьи. Не было еще случая, чтобы в о р а м и становились в зрелом возрасте, вся ставка делалась на молодежь, на мальчишескую тягу к романтике, которую с хладнокровным цинизмом в о р ы обращали себе на пользу…
Теперь всему этому приходил конец. Рецидивистов содержали в особых колониях, им не на кого было влиять, не с кого собирать дань и приходилось трудиться самим. Отменена была старая система зачетов, введен особый жесткий режим для тех, кто не желал трудом искупать свою вину. В о р о в с к а я с е м ь я трещала по швам… Трещала. И все же совсем недавно в городской тюрьме у одного из арестованных отобрали записку. Барков помнил ее наизусть: