Роман Канушкин - Ночь Стилета
Что же при опознании тела могло так сильно напугать Наталию Смирнову?
Но есть и более важный вопрос: что творится с ним, с Примой, что за смутное ощущение не дает ему покоя? Почему он так внутренне напрягся, получив известие о новой жертве Железнодорожника? И прежде всего почему он так боится, что этой новой жертвой окажется Наталия Смирнова?
Что-то происходит вокруг Примы, вокруг матерого сыскного пса, еще не утратившего своего чутья и мертвой хватки. И если в этом круге событий исчезнет звено Наталии Смирновой, то все покатится к чертовой матери. Вот, наверное, что и творится. Даже не совсем так — если Наталия Смирнова окажется делом рук Железнодорожника, то этого, предполагаемого, круга событий не останется. И вот тогда все действительно покатится…
Что-то внутри его головы покатится тоже, и от язвенных кровотечений не спасет уже никакой Кисловодск, потому как это темное безумие, плещущееся пока снаружи, переселится внутрь Примы…
Чутье профессионала не дает ему покоя? И да и нет. Есть что-то еще.
Не только рациональное чутье, предвосхищение чужой логики, прячущейся под внешним, совершенно другим узором загадки. Чужая логика, чужая хитроумная воля… Сколько раз уже приходилось отыскивать подлинные ниточки, на которых держался весь рисунок. Здесь присутствовало что-то еще.
Эти дела не могли быть связаны между собой. При чем тут маньяк, серийный убийца и исчезнувший свидетель по делу Яковлевой? Прима испугался, очень испугался, что очередной жертвой Железнодорожника стала Наталия Смирнова.
Собственно говоря, это первое, что пришло ему в голову. А ведь так разобраться — получается полный бред. Выходит, Прима валит в кучу два совершенно разных дела…
Не только чутье старого профессионала, не только предвосхищение чужой логики. Что-то намного более беспокойное, быть может, личное… Какое-то смутное предчувствие, даже темное понимание…
Конечно, Прима мог бы предположить, что все это больше похоже на начинающийся невроз и ему действительно необходим отдых. Эти мысли про смутные темные предчувствия, откровенно говоря, попахивали бредом. Только избавиться от всего этого Прима не мог. Он хотел бы плюнуть на это дело, закрыть на него глаза (в конце концов, обычная криминальная разборка, убита всего-навсего уличная шлюха, никто с него по лишней строгости не спросит) и заняться вплотную делом Железнодорожника. Он так и собирался поступить. Но сейчас, направляясь к месту преступления, Прима думал об одном: «Только бы это не оказалась Наталия Смирнова, только бы не она».
И дело тут вовсе не в личных симпатиях, они здесь абсолютно ни при чем. Просто у него теперь имелось минимум два очень серьезных вопроса по делу убийства Яковлевой, которые он должен задать Наталии Смирновой. И после того как Прима получил бы на них ответы, он задал бы еще один, третий вопрос: почему, собственно говоря, она все это утаила?
Но сейчас он не знал ответов на эти вопросы. Лишь предчувствие, какое-то темное беспокойство, очень похожее на невроз и, может быть, бывшее этим неврозом, не давало ему покоя. Два очень важных вопроса, от которых все зависело. И третий, касаемый первых двух. Всего три. Три кита, три слепые черепахи, на которых держался мир Примы. И если трех китов убрать, то похоже, что этот пока еще рациональный мир рушился в бездну. Похоже, что так.
* * *Она оказалась не Наталией Смирновой. Когда ее нашли, девушка лежала, уткнувшись лицом в землю, ее порезанную щеку облепили мухи. Смерть наступила от удушья. Затем с ней был произведен половой акт. Теперь число жертв Железнодорожника перевалило за дюжину. Младшей из них только-только исполнилось тринадцать лет, старшая была замужней женщиной за тридцать. Все эти психологи-эксперты так и не смогли создать точного поведенческого портрета Железнодорожника.
Прима находился на месте преступления. Сосущая усталая боль в районе желудка снова напомнила о себе. Восточная часть неба была уже темной, но, несмотря на это, в воздухе стояла липкая, изнуряющая духота. Невдалеке находился заброшенный строительный вагончик — в нем остатки убогого пиршества, недопитая бутылка водки, лук, серый хлеб, соль и стеклянный стакан на сто пятьдесят граммов. Все было брошено. И еще в затхлой духоте вагончика стоял запах, тот самый запах, который не спутать ни с чем, только Прима не знал, существует этот запах в реальности или лишь мерещится ему. Железнодорожник сначала порезал девушку — он начал делать это в вагоне, — потом удушил ее. Это был очень нехороший запах, запах темной болезни, запах безумия, словно несколько часов назад вагон служил логовом свирепому зверю, совершившему свое пиршество. Только… Так пахло в квартире гражданки Яковлевой в тот день, когда Прима обнаружил ее в ванной комнате с перерезанным горлом и белым засохшим цветком, вставленным в рану в качестве украшения…
С восточной части неба на Батайск наваливалась тьма. В эту темноту из своих дневных убежищ выползли звери, которых невозможно узнать. Единственное, что можно было сказать о них наверняка, — они уже пробудились и теперь рыщут где-то рядом.
Совсем недалеко.
* * *Прима набрал ростовский номер телефона своего старого товарища и коллеги:
— Афанасий Матвеевич, привет тебе…
— Валентин, мне сказали, что ты искал меня. Чем могу помочь, Валя?
— Да проблемы у меня тут…
— Наслышан. Если правильно понимаю, — Афанасий Матвеевич сразу перешел к делу. В отличие от многих людей, с которыми сначала требовалось говорить о разном, он предпочитал сразу же переходить к делу. А потом уже беседовать о жене, детишках, чемпионате мира по футболу и казачьих сходах, — ты про этого вашего серийного маньяка толкуешь?
— Правильно понимаешь.
— Выкладывай, чего надо.
— Девочка у меня одна пропала.
— И?
— Разыскать надо…
— Ну так и объяви ее. Или — что?
— Понимаешь, свидетельница она. Объявлять ее официально в розыск мне бы не хотелось. Шумиха вся это…. Словом…
— Так… Валя, ты мне лапшу на уши не вешай, при чем тут шумиха?
Полагаешь, от нее ниточки куда-то могут увести? И куда-то не туда?
— Честно говоря, не знаю еще. Правда не знаю. Боюсь, что ты можешь оказаться прав.
— А что за дело-то?
— Да висит тут одно. Давай на выходных за рыбалкой потолкуем.
Наступила короткая пауза. Потом Афанасий Матвеевич произнес:
— Ты никуда не вляпался, дружок?
Прима почувствовал, как у него запершило в горле, совсем несильно.
— Да нет. Думаю, что нет.
— Ты уверен?
— Вполне. Но все это…
— Давай выкладывай.
— Ты знаешь, Афанасий Матвеевич, честно говоря, пока нечего выкладывать. Сам разобраться не могу. Много всего…
— Чутье? — перебил его Афанасий Матвеевич.
— Да, скорее всего так.
— Ладно. Надеюсь, ты знаешь, что делаешь.
— Тоже надеюсь. Ты там надави на Павла, я не говорю о неофициальном расследовании; конечно…
— Ладно, все понятно. Девочку твою найти надо и при этом не наследить…
— Как всегда, все точно излагаешь.
— Старая ты лиса, Валя, — рассмеялся Афанасий Матвеевич. — А чего сам не хочешь с Пашей переговорить? Он тебя уважает.
— Понимаешь, все же из Ростова… Ну, как бы…
— Хочешь сказать, что заму начальника областного управления это делать сподручней, чем какому-то занюханному оперу, менту поганому из зачуханного Батайска? Верно тебя понял?
Теперь пришла очередь Примы рассмеяться:
— Я всегда говорил, что в тебе пропадает великий дипломат, — точнее и лучше не сформулировать.
— Ох, Валя, надеюсь, ты мне на рыбалке все объяснишь.
— Обещаю.
— Теперь давай самое сложное.
— Что? — не понял Прима.
— Ну говорю же — мент он и есть мент, — усмехнулся Афанасий Матвеевич. — Самое сложное: фамилия, имя, отчество, фотокарточка восемь на двенадцать… и тэ дэ и тэ пэ…
— А, конечно. — Прима улыбнулся. — Смирнова Наталия…
* * *Алексашка долго смотрел в небо, почти чистое, почти бездонное, только очень высоко, совсем не создавая тени, стояли перистые облака с острыми, словно отрезанными ножом краями. Те места, где прошелся нож, выглядели странно для облаков, и любой внимательный человек, если б он не поленился поднять голову, мог признать, что зрелище это действительно редкое, — острые края были густого оранжевого цвета. Здесь не было бы ничего такого, если б дело шло к закату, но до заката еще оставалось несколько часов.
Алексашка беззвучно шевелил губами, и зрачки его глаз были расширены.
Он уже минут двадцать как застыл с садовыми ножницами в руках, куст оставался недостриженным, а Алексашка не отрываясь глазел на небо. Конечно, если б его сейчас кто увидел, то этого человека было бы очень сложно разубедить, что Алексашка «не того», все уже, привет, крышак окончательно отъехал. Но только увидеть его сейчас было некому — в такую жару лишь ненормальный Алексашка торчал на солнцепеке, подстригая свои кусты, а из окон домов, находящихся за школьным двором, была видна просто человеческая фигурка, затерявшаяся в зеленых зарослях, и чем там Алексашка занимается на самом деле, различить было невозможно. А он смотрел в небо, беззвучно шевеля губами, и слушал, слушал очень внимательно, и чем дольше, тем беспокойней становилось Алексашке. Этот день наступил. День, когда почти затихли голоса тех, кого он любил, день, когда Земля и Небо настороженно вглядывались друг в друга и прозрачные связи опасно натягивались, словно тугие струны. Этот день навалился вчера, вместе с сумерками, когда мелкая дрожь била Алексашку, и вслед за этим пришла густая тьма. Он не мог работать, не мог вырезать свои деревянные фигурки, он лишь забился под одеяло, чувствуя, что липкий, словно кисель, страх не отпускает его, и уснул только под утро, забывшись в коротком, но глубоком, как беспамятство, сне. Утром Алексашка убедился, что прав. Этот день пришел. Только еще никогда Алексашка не переживал его приход так остро. Алексашка не знал ничего ни о солнечной активности, ни о фазах Луны; он читал много и запоминал, наверное, все прочитанное, только эта информация хранилась в его голове, словно в спецхране, и он ею редко пользовался. Сейчас Алексашка знал, что этот день наступил. И ему было глубоко наплевать на солнечную активность и фазы Луны, он видел совсем другое. И ему было страшно. Потому что прозрачные связи еще никогда так не напрягались, они еще никогда не были такими. Оранжевыми. Уже вчера вечером что-то произошло. Алексашка не мог сказать точно что, но что-то очень нехорошее. И это все еще не кончилось. Только Алексашка вовсе не боялся, что с ним может что-нибудь случиться, какая-нибудь беда. Он вообще, наверное, об этом не думал. Его страх был похож на животный страх грозы, заставляющий лошадей вырываться из надежных конюшен и нестись куда-то навстречу грому и гибели. И еще Алексашка был обязан защитить тех, кого любил. Тех, кто ничего не знал про этот день и про прозрачные связи, натянутые, словно тугие оранжевые струны.