Антон Первушин - Охота на Герострата
Звуки ударили в голову, именно ударили, потому что сопровождались они болью, почти невыносимой, и я застонал сквозь зубы, а потом обнаружил, что теряю зрение. Я еще какое-то время видел Марину, ее лицо, она что-то говорила, шевеля губами, а пространство вокруг, на периферии зрения, вдруг стало оплывать, углы перспективы исказились, потекли, как бывает, когда смотришь снятые в сильный дождь видеокадры, и вот уже коснулись и самого прекрасного ее лица, и оно тоже расплылось, подбородок изогнулся, убежал за ухо, как на картинах Пикассо; нос, извиваясь змеей, невообразимо удлинился; глаза косыми щелками прорезали скулы до истончившихся предельно губ — потом лицо размазалось в бледное бесформенное пятно. И исчезло.
Реальности мира предметов перестала для меня существовать…
Это был сон. Или нет, не сон. Сон подразумевает неконтролируемый обмен информацией с подсознанием, с подкоркой — я же был собран и знал, что делаю. А еще у меня имелся проводник, ведущий — тихий, едва различимый, иногда совсем глохнущий, теряющийся голос Марины. Но он был, и его присутствие поддерживало меня на трудном пути.
Я прошел по лабиринтам, в которые не привыкли заглядывать люди, потому что нет им надобности туда заглядывать. А у меня такая надобность была.
Трудно описать свое состояние в те несколько часов блужданий по изнанке собственного мозга. Словами не передать, не воспроизвести, что я испытывал, слыша поступь собственных ног, поступь в безвременье, в мире, не существующем, как объективная реальность; в мире, который умрет когда-нибудь вместе со мной; на пути, куда нет хода никому другому, если, конечно, он не имеет в своем распоряжении арсенала методов, которыми располагают Герострат и ему подобные. Здесь не было лифтов, эскалаторов, здесь не было указателей, и потому как подсказки Марины из тех, куда следовать дальше, помогали мало, чаще я продвигался наобум и попадал в тупики.
Я начал с окраин. Тут хранилась атрибутика всех моих двадцати четырех неполных лет. Детские игрушки: паровозик, который я где-то посеял в три года, и была это тогда для меня величайшая трагедия. Набор солдатиков: красноармейцы, зеленые пограничники и полторы сотни — предмет особой гордости — пластмассовых синих, как утопленники, матросов. Из погранцов, помнится, я выделял тех, что сидят на одном колене, удерживая за поводок такую же зеленую собаку, назначал их офицерами, и они почти всегда оставались живы в ходе многочисленных победоносных кампаний. Красноармейцам и морякам везло меньше.
Прошагав мимо, я попал в тупик, где были свалены мои школьные тетради, дневники с полным комплектом оценок: от мала до велика; разнокалиберные шахматные доски. Друзья дарили мне их на каждый день рождения, зная о моих увлечениях, и к шестому классу у меня их скопилось больше двух десятков. Среди них я увидел настоящую реликвию — пачку аккуратно сложенных листков. Помню, Зоя Михайловна, наша классная, отобрала у меня очень компактную, а потому удобную для игры на уроках доску, и мы с Ванькой Головлевым придумали такую штуку: рисовали на листке в клетку шариковой ручкой игровое поле, а фигурки — карандашом, чтобы можно было легко стереть при переводе их с клетки на клетку. Так и играли, незаметно передавая листок через целый ряд.
Я покинул этот тупик и почти сразу оказался в другом. Здесь были книги детских и юношеских лет, стоял полуразобранным мопед — подарок отца (ох и пришлось мне с машиной этой повозиться!), И рядком выстроились четыре модельки самолетов с настоящими бензиновыми моторчиками, еще одно увлечение, ставшее, видимо, в последствии основой выбора профессии.
А скоро я оказался в коридоре, где стены были окрашены в грязно-зеленый цвет хаки, где лежала моя боевая амуниция напоминанием о страшных годах, проведенных в Карабахе и Тбилиси. Я поспешил миновать это место и, шагая быстро, вновь обнаружил, что дальше хода нет.
«Ты почти у цели,» — шепнул голос Марины, и я, оглядевшись, понял, что она права: я иду верным путем. Здесь были груды конспектов, связки новых взрослых книг, в которых Воннегут и Булгаков мирно соседствовали с «Теорией турбомашин» Кириллова; имелись тут пожелтевшие рулоны ватманов, развернув один из которых я увидел хорошо знакомую мне (как же, целых два вечера усилий) схему кулачкового механизма; сложенные кое-как синьки с продольными разрезами авиационных турбореактивных двигателей. Тут ветер забвения с шорохом таскал из стороны в сторону скомканные листки с нарисованными небрежно от руки эпюрами напряжений и моментов. Глядя на них, я сразу вспомнил профессора Гуздева и что с ним в мае приказал сделать Герострат, и подумал, что Марк Васильевич тоже должен быть где-то здесь, и значит, я действительно близок к цели.
«Дальше, — шептала Марина. — Иди дальше.»
Дальше висели портреты — целый паноптикум. Я знал, что если коснуться любого из них, я увижу в открывшейся глубине все события, связывающие меня и человека, изображенного на портрете. Я шел и видел лица из моего детства: одноклассники, тот же Ванька Головлев, милая мордашка той первой девчонки, которую я почему-то выделил из суетной хихикающей ябедничающей стайки, первая, которую я считал равной себе вопреки суровому мальчишескому кодексу, основные правила которого забываются с возрастом так же быстро и легко, как пробиваются первые усики. Я встретил там лица матери и отца. Отец такой, каким я его запомнил: большой и шумный, крепко пахнущий табаком, с тяжелыми большими руками и затаенной грустью в карих глазах, повидавших многое и многое миру простивших, но ничего не сумевших забыть. А мама — совсем молодая, без морщин, и хотя (знаю я) многое и ей пришлось пережить: девушка из глубинки, младшая в многодетной семье, безденежье и тупая безысходность колхозного детства шестидесятых — но не растерявшая на трудном и жестоком своем пути присущей ей жизнерадостности, остроты суждений и простой человеческой доброты. Они были идеальной парой. Грех мне, сыну, было бы думать иначе. И детство мое, если анализировать, было действительно беззаботным, во многом благодаря спокойствию и вечному миру в нашем доме. И за это я буду благодарен им до конца своих дней.
Да, детство и юность мои можно назвать беззаботными. Но и здесь намеком, указателем увидел я среди лиц гипнотизера, который с непередаваемым апломбом выступал перед нами на показательном сеансе в Клубе железнодорожников и того парнишку, которого он «выхватил» из публики и заставил изображать из себя дядю Степу-милиционера, в котором, как известно, два с половиной метра роста и который под одобрительный смех аудитории надувал усиленно щеки, заставляя свистеть свой невидимый свисток. Зрелище это полного подчинения одного человека воле другого постороннего ему человека напугало меня посильнее самого страшного фильма ужасов, которые и в те времена иногда проникали на наши широкие экраны. И теперь оно все чаще и чаще приходит ко мне, как символ того, что делает с людьми Герострат. И он ведь тоже был здесь, я ощущал его присутствие и, словно участвуя в детской игре «жмурки», слышал: «Теплее, Борис, еще теплее!».
Я шел дальше по галерее портретов, она разветвлялась, круг знакомых и полузнакомых лиц ширился, и вскоре я увидел тех, кого ждал и боялся увидеть.
Они были там все — а как иначе? — в той же последовательности, как встречал я их в жизни: от Эдика Смирнова и Веньки Скоблина до Евгения Заварзина, страхового агента Альфа — активисты Своры, которыми в разное время и по разным причинам пожертвовал Герострат. И там же, в конце этого ответвления от основной галереи, там, где проход заканчивался тупиком, стеной, я увидел ЕГО самого, в полный рост, глядящего на меня косым своим необыкновенным взглядом.
Я шагнул к Герострату, и тут же Марина закричала предупреждающе: «Берегись, Борис!!!», а пол передо мной вдруг взорвался фонтаном кирпичного крошева, и невообразимое: шипастое, клыкастое, рогатое, сверкающее золотом чешуи, яростно хлещущее по стенам длинным гибким хвостом — этакое чудо-юдо, воплощение иррационального кошмара с картины Босха, поперло на меня, а я застыл оцепенев, и тут бы мне и крышка, но Марина почти ровным, почти спокойным голосом приказала: «Прыгай, Борис», и я прыгнул вперед и вверх, проскочив над рогами, клыками, нацелившимися и лязгнувшими в сантиметре клешнями; успел заметить только, как просвистел мимо твердый ороговевший кончик хвоста, он ударил в портрет Заварзина (лицо парнишки-агента разбилось в кровавые брызги), а я уже пересек опасную зону и был в двух шагах от Герострата. И на раздумья времени у меня не оставалось, я не оглядываясь, не замедляя шаг, бросился вперед. А затем что-то твердое ударило меня по ногам чуть ниже колен. И я, не удержав равновесия, упал…
* * *АВТОМАТ ВЫЛЕТЕЛ ИЗ РУК; ЧУТЬ ПОДСОХШИЕ РАНЫ НА ЛАДОНЯХ РАСКРЫЛИСЬ. А КОГДА Я УСЛЫШАЛ НАД СОБОЙ ЖИЗНЕРАДОСТНЫЙ СМЕХ, ТО ПОНЯЛ С ЧУВСТВОМ ПОЛНОЙ ОПУСТОШЕННОСТИ: КАЖЕТСЯ, ВСЕ, ПОСЛЕДНЯЯ ТВОЯ КАРТА БИТА.