Александр Проханов - Война страшна покаянием. Стеклодув
Возвращаться в модуль не хотелось. Не хотелось видеть майора, который раздражал его, становился невыносим. Конь, казалось, чувствовал неприязнь Суздальцева и умышленно старался ее усилить. Суздальцева раздражали его вислые, неопрятные усы и синие, навыкат, глаза, наполненные дурным блеском. Раздражала манера громко жевать и сплевывать на землю. Раздражал неуловимый украинский акцент, который проявлялся даже тогда, когда тот говорил на фарси. Было отвратительно его обращение с пленными, то садистское сладострастие, с которым Конь причинял мучения пытаемым. Отвратительным был его ночной храп и дневной лошадиный хохот. И то презрение, которое он выказывал по отношению к стране, куда привела его война. И нескрываемое желание поскорее уехать и забыть навсегда землю, которой он причинил немало страданий. Суздальцев понимал, что подобные же чувства он сам вызывал у майора, и их взаимная антипатия сдерживалась необходимостью совместной работы. Две детали, вставленные в машину войны, они царапали друг друга и искрили.
Он вернулся в модуль, когда комбат Пятаков, в спортивном костюме, с мокрыми после душа волосами, уже был в номере. На столе под лампой стояла банка с маринованными огурцами, лежала консервированная красная рыба, был нарезан хлеб. В бутылке виднелась мутноватая жидкость — по виду, контрабандный спирт, провезенный через границу в цистерне «наливника» и поэтому отдававший соляркой.
— Докладываю, был у комполка. Завтра дуем в кишлак Зиндатджан. Взаимодействуем с афганским полком. Поганое, ядреныть, место. — Пятаков поставил перед собой банку с огурцами, ударил локтем в крышку, смял ее, открывая доступ к содержимому. — Два раза там подрывались. Подорвемся в третий, — он вываливал огурцы в тарелку, проливая рассол на стол. Конь весело, с нетерпением следил за его действиями, подставлял разнокалиберные чашки с чайной ржавчиной под горлышко бутылки, из которой Пятаков булькал мутным спиртом. — Если чистим Зиндат, значит, скоро пойдем в Герат. Раз в два месяца силами дивизии чистим Герат. Только почистим, а он, ядреныть, опять зарастает. Шиит, как сорняк, его косишь, а он еще гуще растет. Ну, давайте, мужики, за знакомство!
Чокнулись. Суздальцев на выдохе опрокинул в себя спирт, тут же, не дожидаясь, когда он полыхнет, запил холодной водой. Казалось, что в горле зажглась паяльная лампа, пахнущая бензином.
— Хорошо пошла! — крякнул Конь, вначале сжимая, а потом выпучивая свои синие глаза. Зажал ладонью рот с вислыми усами, а затем засунул в желтые зубы вялый, брызгающий рассолом огурец. Суздальцев с неприязнью слушал хруст, причмокивание толстых губ. Смотрел на огрызок огурца в руке майора, на оттопыренный мизинец с нечистым ногтем.
— По кишлакам гоняешь, хрен разберет, кого ты бьешь, кто тебя. Сегодня Саид лучший друг, на шашлык зовет. Завтра Саид враг, фугас на дорогу ставит. А чтобы не ошибиться, лупишь, ядреныть, по всем Саидам и Насимам, а они, как из муравейника, прут. Западнее Герата сплошь для нас запретная зона. Лучше туда не соваться. Из Шинданта пришли ракеты, бить по площадям. А иначе как? — Пятаков радовался общению, дорожил свежими собеседниками.
— Хорошую закусь принес. Рыбка объедение! — Конь цеплял вилкой розовый лепесток, держал его над столом, рассматривая, прежде, чем сунуть в рот. Суздальцеву в этом жесте чудился избыток плотоядного, нарочито вульгарного. Конь чувствовал отторжение Суздальцева и, усмехаясь, громко, сочно жевал.
— Закусь Анька, завскладом прислала, — сообщил Пятаков, — Спрашивала, кто да кто прибыл?
— Скажи, прибыл Конь с яйцами!
Пятаков захохотал, поднимая рюмку:
— Давай, мужики, чтоб стояло!
Суздальцев выпил, словно проглотил ком огня, который упал в желудок и там горел, как пропитанный соляркой клок ветоши.
— Эти братья по оружию, ядреныть, воевать не умеют, да и не хотят. «Что ж ты, говорю, Насим, во время боя фланг мой открыл, я из-за тебя двух бойцов потерял». «А у нас, говорит, молитва была. Наш солдат не помолится, в бой не пойдет». Я ему говорю: «Ты со своими молитвами революцию просрешь». А он отвечает: «Ты мой брат. У нас революция общая. Ты должен мне помогать». Думаю: «Ах ты, сука такая! Мы отсюда уйдем, вас же всех на деревьях повесят. Ни одна сука за вас не заступится!»
— Слушай, майор, ну их всех на хер! Расскажи что-нибудь доброе!
— Доброе можно. Анька, которая огурцы прислала, к себе в постель пускает за «чеки». Можно к Аньке пойти. Она всех троих примет.
— Обсудим, — сказал Конь. — Наливай. Давай третий тост!
Выпили третий, не чокаясь, и у всех троих затуманились лица, перед каждым проплыли видения тех, кого унесла война. Перед Суздальцевым, сменяя друг друга, неясные, как тусклые отражения в зеркале, возникли капитан с оторванной головой, лежащий на льду холодного погреба, перед тем, как его запаяют в цинк. Два водителя с трассы с обгорелыми лицами, прикрытые грубым брезентом. Свиристель с хохолком, сначала живой, играющий на гитаре, а потом в кабине вертолета с расколотым черепом и висящим выбитым глазом. Спирт, пахнущий соляркой, вызвал из небытия их души, вернул на мгновенье в земную жизнь и отпустил восвояси. Конь громко жевал, клал на стол тонкие рыбьи косточки, указывал мокрым пальцем на бутылку, и Пятаков, понимающе подмигнув, стал наливать.
— Я в эту долбаную Деванчу ходил раза три, — говорил он. — Там, ядреныть, улица тесная, едва «бээмпэ» проходит, кормой за глиняный дувал задевает. Они как колонну услышат, выпускают вперед человек пять, без оружия. Те, ядреныть, бегут перед «бээмпэшками», кулаками машут, ругаются. «Бээмпэшки» газу прибавят, и те быстрей. Мы быстрей и они. Заманивают вглубь, в тесноту, слева стена, справа стена, не развернуться, не выстрелить. Куда-то в щели скрываются, а под нами фугас. Машина подорвана, и с двух сторон, из бойниц шквальный автоматный огонь. Не подойти, ядреныть, не взять на прицеп, не вытащить раненых — кошмар. Такой мешок с дерьмом, что одно средство — из «ураганов» раздолбать, чтобы глину с мясом смешать. А потом пусть пехота идет. Ну, давай, мужики, еще по одной!
— Пожалуй, я полежу, без меня продолжайте, — сказал Суздальцев, покидая застолье, оставляя двух майоров допивать спирт. Улегся на кровать поверх одеяла, отворачиваясь к стене, чтобы не видеть Коня, удивляясь стойкой, возникшей к нему неприязни, которая обострялась по мере того, как оба они терпели неудачу за неудачей в попытках перехватить «стингеры».
И опять с ним случилось то, что повторялось многократно, без видимых причин и объяснимых поводов, когда на дне глазниц, если закрыть веки и плотнее сомкнуть ресницы, возникали крохотные воронки, едва различимые вихри. Начинали вращаться, быстрей и быстрей, словно бурили пласты прожитой жизни, погружаясь в глубину израсходованного, овеществленного времени. Вытачивали маленькие узкие штольни, крохотные скважины, стеклянные световоды, в которые устремлялась память, его живая душа. Падала в них, словно крохотный пузырек света, пролетала сквозь сланцы накопившихся переживаний и вдруг оказывалась в ином пространстве и времени, с другим небосводом, другим белым солнцем, блестевшим на скользкой лыжне. Его широкие красные лыжи, словно лодки, скользили по насту. Ломали торчащие из-под снега темные травы. Молодое лицо страстно, радостно устремлялось в морозную даль, где туманились голубые леса, летали серебряные метели, кружились у далеких стогов. Будто кто-то огромный несся в полях, доставая головой до солнца в радужных туманных кругах.
Эти чудесные возвращения вспять свидетельствовали о существовании неоткрытых законов, объединяющих пространство и время. Человеческая жизнь в ее протяженности от рождения к смерти сулила возможность перемещаться во времени, воскрешать любимых и близких. Сулила возможность собственного воскрешения после смерти, возможность бессмертия. Он лежал, стиснув веки, плавая в огромной пустоте, как космонавт в невесомости, зная, что где-то рядом находится Стеклодув, его сотворивший.
— Знаешь анекдот? — Пятаков, переполненный смехом, торопился первым открыть счет нескончаемым анекдотам, которые в момент счастливого опьянения составляли для малознакомых людей суть общения. — Летят в самолете русский, американец, еврей…
Суздальцев слышал кашляющий смех Пятакова, рокочущий гогот Коня. Был пузырьком воздуха, который сквозь стеклянный капилляр падал в другую жизнь. И она превращалась в душистый лес, в сумрачные ели, в черно-серебряные березы, в папоротники, в муравейники, в редкую ягоду земляники. С лесниками он идет среди деревьев, обредая лесные цветы. На губах нежное жжение раздавленной ягоды. Лесник Полунин на упругих кривоватых ногах отаптывает могучую, с нависшими лапами ель. Топором стесывает розовую кору до блеснувшей древесины. Другой лесник, Одиноков, не выпуская из губ цигарку, передвижной линейкой замеряет толщину ствола. А он, молодой объездчик, ударяет железным клеймом в ствол, чувствуя, как пружинит в ударе клеймо, как отлетает в лесную ширь гулкий звук, и с вершины срывается, несется сквозь кроны испуганный дятел. И странное недоумение — то ли гулкий звук прилетел к нему из прошлого и нашел его на этой афганской войне. То ли он, покинув модуль, кинулся вспять и догнал этот гулкий, летящий по лесу звук.