Николай Иванов - Черные береты
— Я — старший лейтенант Тарасевич, командир ОМОНа, — чтобы быстрее привести в чувство хрипящего врага, сообщил он.
Мотя перестал хрипеть и обреченно заскулил, теперь уже и не пытаясь встать.
— Ты — последний. Мог бы и не переезжать.
— Я не хотел… Это они…
— Никто не виновен, когда приходит расплата.
— Я правда… — Мотя привстал, и Андрей ударом ноги опять отбросил его к стене, заставив хлебать воздух. Надо вообще-то было сразу кончать, не заводить разговоров. В схватке убивать, выходит, в самом деле, легче. А теперь надо сделать усилие над собой. Достать нож. Нет, ножом он не сможет. Еще Тенгиза не смог, а теперь тем более. Лучше подождать, когда Мотя бросится на него сам. Защищаться. Спасать свою шкуру. Да, все правильно. Лучше так, в схватке. Пусть отдышится и встанет. Ну, давай…
Но преданно, готовый по-собачьи служить, глядел на него Мотя, предсмертным чутьем, видимо, почувствовав надлом, борьбу в душе человека, который пришел его убивать. И, боясь спугнуть, прервать это зарождающееся сомнение, и переиграть боясь, и искренне веря сам, и донося эту веру взглядом, позой, что после сегодняшнего дня он возьмется за ум и остановит колесо своих преступлений — глядел и умолял, глядел и умолял Мотя.
«А может, пусть живет? Черт с ним?» — впервые равнодушно, ничем не выдавая своего решения, подумал Тарасевич.
Может, и ему самому надо остановиться, чтобы не превратиться в такого же подонка, как эти твари. Нет, это не станет предательством Зиты, просто, если, в самом деле, он сам не остановится, то… то потеряет в себе что-то человеческое. Сострадание? Жалость? Хотя кому они сейчас нужны? Но обстоятельства хотят сделать из него убийцу, он ложится в эту канаву, в представление некоторых людей о «черных беретах» именно как об убийцах. Ох, как они будут этому рады. Но ведь он может и не дать им такой возможности порадоваться, он может разочаровать их…
Усмехнувшись, прошел в комнату. В углу на полу стояло несколько бутылок водки, и он свернул у одной пробку, опрокинул в себя забулькавшую жидкость. Он даже согласен теперь на то, чтобы Мотя вышел победителем. Пусть умрет он, Тарасевич. Бывший офицер, бывший омоновец, несостоявшийся отец, потерявший любимую жену, ставший убийцей человек. Это было бы просто честнее перед Зитой, чем оставлять тебя в живых. Ну!
Мотя продолжал преданно поскуливать, и Андрей, прерывая этот скулеж, запустил недопитую бутылку в стену. Усыпанный осколками и брызгами спиртного, Мотя умолк, прикрыл голову руками. Наконец-то Андрей увидел и парусник. Дряблый, дрожащий, сморщенный…
«Черт с тобою. Живи», — подтвердил свое решение Андрей и, перешагнув через Мотю, вышел из квартиры.
…До чего же, в самом деле, суматошна и безразлична ко всему Москва. Особенно вечером, после рабочего дня, когда стало ясно, что прошедший день не стал лучше предыдущего. Когда нет веселых лиц, когда все думают только о своем завтрашнем дне.
И шел в этой московской толпе Андрей Тарасевич, изгой в собственном Отечестве, служивший ему каждой клеточкой тела, но выброшенный новыми порядками на самое дно общества. Жалел, что поддался минутной слабости и оставил жить убийцу своей жены. Не имеющий сил, чтобы вернуться обратно. Желающий смерти теперь самому себе.
Шел мимо афиш, сплошь не русских. Мимо роскошно-однообразных витрин коммерческих магазинов. Нищих старушек с протянутыми дрожащими ладошками. Самодельных лотков с порнографическими газетами и журналами. Шел против течения, против потока, идущего навстречу.
И сам не знал, куда шел. И не ведал, где окажется…
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Яд подают в хрустальных бокалах. Сговор в Беловежской Пуще. «Выпивка не есть блудство…» Что связывает наших президентов с Мальтой? Кооперативное кладбище — удел бедных. Россия торгует собой.
1
…Танцовщица легко скользила среди столиков, откупаясь от тянущихся к ней рук своей одеждой. К Андрею приблизилась, когда на лоснящемся, гибком теле остались две узенькие серебристые полоски — лифчика и трусиков. Приблизилась настолько, что он разглядел наполненные потом морщинки на ее животе. А тело извивалось в танце, раскрывалось перед ним, притягивая своей гибкостью так, что Тарасевич не заметил, когда Нина сняла лифчик. Увидел только, как серебристой подстреленной птицей он плавно опустился ему на плечо.
Поднял голову.
За упругими, острыми пирамидками грудей грустно и виновато улыбалась Нина. И то, что она так смотрела и что остановилась перед ним, обнаженная, он понял: сегодня — его очередь выходить на ринг. А Нина, ее извивающееся в танце тело как ритуальное заклинание: побеждай, иначе можешь лишиться всего этого.
Сзади нетерпеливо положили на плечо руку: ты не ошибся, настал твой черед. Андрей даже не стал оглядываться, чтобы увидеть понукателя. Какая разница, кто сообщает ему это известие.
Снял с другого плеча лифчик, перебрал пальцами кружева шелка. Чуть приподнял его, пытаясь уловить запах Нины — он так и не успел узнать, какой он. Но сигаретный дым, разливанное море пива на каждом столике не давали сосредоточиться, отыскать то, что было Ниной. И она сама, постукивая каблучками, уже уплывала от него в сизоватый полумрак зала. Он знал — теперь к столику, за которым сидит Исполнитель. Она станцует и перед ним, вызывая на ковер и тоже показывая: смотри, чего лишишься, если проиграешь.
А проиграть кто-то должен — бои гладиаторов сострадания не ведают. Вернее, сострадания не ведают его устроители, выбрасывая бешеные деньги в тотализатор и требуя в ответ зрелища. Так что сегодня или он, Андрей Тарасевич, или капитан милиции, исполнитель смертных приговоров, упадет посреди арены. Второй завоюет жизнь, пятьдесят, или, сколько там наберется, тысяч долларов, а в придачу еще хоть Нину, хоть любую другую танцовщицу.
Вот и весь расклад, весь выбор. С единственной оговоркой — если не вмешается Багрянцев. А он, скорее всего не вмешается. Ему просто нельзя. На милицию же и госбезопасность надежды нет. Август 91-го, к сожалению, подмял их. Вообще, август растоптал многое. И еще раз, теперь уже на бедной России, доказал, яд неизменно подают в хрустальных бокалах.
А ведь каким все виделось вначале красивым и чинным, когда под красивые сказочки демократов о свободе, суверенитетах и независимости 7 декабря 1991 года на секретный аэродром Засимовочи под Брестом тайно приземлились на своих самолетах президенты России и Украины. Принимал Ельцина и Кравчука их белорусский собрат Станислав Шушкевич. 45 километров отмерили чуткие спидометры машин, доставившие бывших партийных секретарей к вальяжному особняку, искусно упрятанному в Беловежской Пуще.
Что и сколько ели и пили на тайной вечере — про то неведомо и неинтересно: как застольничают бывшие секретари, мы знаем. Ближе к ночи в российской небольшой делегации задергался плоский, как собственная фамилия, госсекретарь Бурбулис, всовывая свое мертворожденное носатое лицо в доброе застолье:
— Что вы тянете, подписывайте быстрее. Вернется Хасбулатов, он быстро пришлет батальон десантников и прикажет арестовать всех10. Это вам не Горбачев. Подписывайте!
Окружившие стол оглядывались на двери и окна, то ли ожидая десантников, то ли примеряясь, как бежать, в случае чего, до польской границы, находившейся рядом. А за окном — партизанская темень да что-то напоминающий поскрип осин. У славян осина — дерево особое: на ней всегда вешали предателей. Осиновый кол забивали и на могилах ведьм, чтобы они больше никогда не встали.
Чур, чур не их!
— Ну же, подписывайте!..
И в конце концов, дрогнув, подписали трое заговорщиков расстрельный приговор своей — и не только своей! — матери-Родине:
«Мы, руководители Республики Беларусь, РСФСР, Украины, отмечая, что переговоры о подготовке нового Союзного договора зашли в тупик…»
Среди порядочных людей, вообще-то, водится так: не нравится тебе общество в доме — уйди сам. Если есть хоть чуточку совести, скажи перед этим «спасибо» за приют.
Но не нашлось у новых Геростратов ни ума, ни терпения, ни желания искать выход из ситуации. Рубанули вроде бы сразу по всем проблемам, заявив о роспуске СССР, — а на самом деле по миллионам судеб и жизней вчера еще дружных и спокойных соседей. Подписались — и, как нашкодившие котята, испугавшись содеянного и уже один другого, шмыгнули в свои самолеты. И вместо совместной пресс-конференции, которую планировали провести в Минске, рванули к своим креслам, своим телефонам, своей охране. И только после, уверовав в недосягаемость друг друга, заспешили: Кравчук и Шушкевич оправдываться на своих самостийных пресс-конференциях, Ельцин — звонить в Америку и докладывать президенту Бушу о свершившемся.
Горбачев, как в спектакле, в которых он, кстати, с неизменным успехом играл все студенческие годы, хлопал глазами и был похож на ребенка, у которого отобрали забавную игрушку. И если о чем сожалел, то о том, что первому о перевороте сообщили не ему, а Бушу. Точно также, во время событий в августе 1991 года он сетовал не о происшедшем в Москве, а о внучке, которая не могла во время форосского фарса ежедневно купаться в море. Тогда он так и не понял, что из Крыма его доставила в Кремль под своим конвоем команда Ельцина, не позволив больше принять ни одного серьезного решения.