Всеволод Бенигсен - ВИТЧ
Поэтесса Буревич, известная своей желчью и неприязненным с момента дележа квартир отношением к Куперману, тут же пустила в оборот свое четверостишие:
Я знаю, голод будет, Я знаю, аду цвесть, Когда таких Привольсков Еще с десяток есть.
Но, как ни странно, ее сарказм никто не поддержал. Более того, на нее даже слегка обиделись, потому что ни голода, ни тем более ада в Привольске-218 не наблюдалось.
Обживались, конечно, долго. Трудно было свыкнуться с мыслью, что ты как бы на свободе, но как бы и не совсем. Тем более срок в пять лет уж очень напоминал тюремный. Но через два месяца подъехал десяток ученых-химиков, открылись первые магазины, в общем, началась какая-то жизнь. Кроме того, привезли еще небольшую группу инакомыслящих. Правда, практику с заменой рейса КГБ отменило как порочную. Виной тому был слух, который (бог весть какими путями) просочился в интеллигентные круги, что, дескать, есть такой самолет-призрак, который взлетать-то взлетает, но еще в пределах СССР его сбивают, а пилоты выпрыгивают с парашютом. Чтобы пресечь эти слухи, КГБ пошло на уступки и организовало телефонную линию для жителей Привольска-218 — конечно, под неусыпным контролем. Раз в месяц можно было сделать один звонок своим родным и рассказать, что ты жив, здоров, работу нашел, но в небольшом городке под названием… ой! связь плохая!., не слышу… ту-ту-ту-ту… Что-то типа того. А дабы никто не вздумал «шалить», как выразился майор, всех предупредили, что связь идет с задержкой в пять секунд, так что если кто-то захочет что-то ляпнуть, то, во-первых, его тут же прервут и накажут, а во-вторых, до собеседника просто ничего не дойдет. Это было не более чем хитрой уловкой, ибо никакой задержки в пять секунд не было, но проверять это на собственной шкуре новым привольчанам не хотелось. Так что говорили очень осторожно и сухо. Конечно, попыток обвести родной КГБ некоторые не оставляли. Так, Ледяхин звонил маме и говорил всегда одно и то же. Как робот. «Со мной все в порядке. Нашел хорошую работу. Зарабатываю неплохо. Построил дом. Подумываю жениться. Что у тебя?» Спустя месяц он повторял этот текст слово в слово: «Со мной все в порядке. Нашел хорошую работу. Зарабатываю неплохо. Построил дом. Подумываю жениться. Что у тебя?» Он надеялся, что старушка мать, некогда революционерка и подпольщица, догадается, что что-то не так. Но она, как назло, каждый раз отвечала одно и то же, как будто сама пыталась ему что-то передать: «Ну и слава богу. А женитьба — дело такое, хочешь жениться — женись, а нет — и не надо. У меня все хорошо». Это нервировало Ледяхина, который теперь уже начал подозревать, что и мать его находится вовсе не в Москве, а тоже в каком-нибудь Привольске. Но объяснялось все просто: ей действительно было больше нечего сказать, и поскольку ум у нее стал с возрастом слабеть, то она благополучно забывала, что там и в какой форме говорил сын в прошлый раз. Зато фокус Ледяхина не прошел мимо внимания майора Кручинина, который, услышав однотипную информацию о строительстве дома и подумывании жениться в четвертый раз, спросил у Ледяхина, как долго он собирается сообщать матери о построенном доме и предстоящей женитьбе. Ледяхин смутился и сказал, что, наверное, больше не будет.
— Вот и я так думаю, что не стоит, — мягко сказал майор.
В следующий раз перепуганный Ледяхин сказал маме, что жениться он раздумал, а дом продал и переехал. На что, к своему изумлению, услышал неизменный ответ: «Ну и слава богу. А женитьба — дело такое, хочешь жениться — женись, а нет — и не надо. У меня все хорошо» — и плюнул на эту затею. О чем впоследствии не жалел, потому что жизнь в Привольске-218 его тоже потихоньку начала устраивать.
Впрочем, «звонки на волю», как их называл Куперман, тоже быстро сошли на нет. Говорить шаблонные фразы стало лень, а фантазии пресекались на корню. Как-то Авдеев, слегка приняв на грудь, начал плести своему брату какую-то околесицу про то, как он ездил в Берлин, бродил по Унтер-ден-Линден, сидел на Александерплац, заходил в Фридрихштадт-палас и все такое. Скорее всего, подвыпивший Авдеев не имел в виду ничего такого, но так уж вышло, что все объекты, которые он упоминал (и которые автоматом соскакивали у него с языка ввиду давней школьной поездки в ГДР), находились в Восточном Берлине. Где он (якобы только что прибывший в ФРГ) просто не мог находиться. Но если Авдееву было все равно, что заливать, то насторожившийся Кручинин был вынужден прервать не на шутку разгулявшегося «туриста».
Так или иначе, но и этот вид связи с внешним миром постепенно был упразднен: майору надоело отслеживать речи болтливых привольчан, привольчанам надоело постоянно подавлять в себе желание рассказать правду. В память о звонках осталась только надпись на тумбочке, где стоял телефон, — накарябанное чьей-то шаловливой рукой четверостишие, переделка знаменитого стихотворения Слуцкого:
Что-то лирики в загоне, Что-то физики в загоне, Что-то все вообще в загоне — Вот такая вот хуйня.
XII
Максим быстро нашел Воронцовский проспект, шумный и грязный, как и большинство московских улиц, имевших несчастье быть выстроенными вне исторически-культурного центра столицы. Немного поблуждав среди уныло-облезлых новостроек в поисках нужного здания с несколько алгебраическим адресом: дом 6, строение 3, корпус 2, он наконец выбрел к многоэтажному блочному дому с обшарпанными стенами и уродливыми балконами, окрашенными в посеревший от копоти и времени голубой цвет, некогда, видимо, радовавший глаз приемной комиссии.
Максим зашел под козырек подъезда и стал усиленно жать на кнопки большого черного домофона, набирая номер квартиры. На домофоне от руки было накарябано: «Свет, у вас что, код сменили?». Максима удивил не столько сам вопрос (почти философский в своей риторической безответности), сколько то, что он был написан белой несмывающейся краской — то есть, считай, на века. Что автоматически придавало ему статус вечного вопроса.
Максим довольно скоро оценил страдания писавшего сие послание к человечеству в лице некой Светки, ибо сколько ни жал на кнопки, домофон не подавал никаких признаков жизни. Тогда Максим дернул за ручки двери, которая, к его удивлению, просто открылась.
В лифте Максим ткнул кнопку восьмого этажа, приблизительно вычислив его по номеру квартиры, и, хотя обычно подобный метод давал погрешность в пару этажей, на сей раз он угодил точно куда и следовало. Причем понял он это сразу, как только увидел в углу лестничной клетки обитую потертой кожей дверь с медной табличкой: «Я. Блюменцвейг. Консультации по вопросам ВИТЧ».
Максим поискал глазами звонок, но, не найдя оного, постучал костяшками пальцев прямо по табличке.
— Кто там? — раздался знакомый и почти не изменившийся голос Якова.
— Это Максим Терещенко, — сказал Максим, чуть сгорбившись и уткнувшись губами в солоноватый металл замочной скважины. — Я звонил…
В ту же секунду что-то щелкнуло, и Максим невольно отпрянул. Перед ним стоял мужчина лет шестидесяти. На нем были джинсы и мятая темно-синяя рубашка с закатанными рукавами.
«Боже, — подумал Максим, разглядывая мужчину, — неужели и я так постарел?»
— Проходи, — близоруко щурясь, сказал Блюменцвейг, отходя в сторону и пропуская Максима в квартиру. — Да не разувайся. Проходи прямо в кабинет.
Максим пошел наугад по коридору, не очень понимая, где тут кабинет.
— Налево, налево, — засуетился Блюменцвейг, почти обгоняя Максима.
В маленькой комнате, которую Яков именовал кабинетом, было светло и уютно. Солнечный луч, пробиваясь сквозь неплотно зашторенное окно, ложился на потертый паркет, придавая обстановке почти церковную умиротворенность. В одном углу стоял стол. В другом небольшой диван. По всему периметру комнаты находились полки с книгами.
Блюменцвейг с некоторым опозданием пожал руку Максиму.
— Сколько лет, сколько зим, — сказал он. — Рад, что ты меня наконец нашел.
Максима слегка удивило это «наконец», как будто он всю жизнь посвятил поискам Блюменцвейга.
— Да собственно, дали координаты, я и нашел.
— И кто же эти добрые люди, если не секрет?
— Ты не знаешь… давняя история… один человек из минкульта… «Театр дегенератов»…
— Ах, да! — обрадовался Блюменцвейг, — «Театр дегенератов». Как же, как же…Ох, талантливые были ребята. Все полные дебилы, но какие таланты! Талант — вот основа всего. Вот истинная свобода. И истинное безумие, если хотите. Как у меня один аутист играл Мышкина, ты бы видел!
Блюменцвейг закачал головой и зацокал языком.
— А вокруг олигофрены, дебилы, пара шизофреников… Идиот, так сказать, приехал к идиотам.
— Тонкий художественный ход, — неуверенно похвалил Блюменцвейга Максим.
— Да при чем тут ход? — махнул тот рукой. — У меня ж не было других актеров. Какой мы успех имели в Японии! Елки-моталки. Где они все теперь? Раскидала всех жизнь… Эх-ма! Хочешь чего-нибудь выпить?