Карина Демина - Хозяйка Серых земель. Люди и нелюди
— Доброго дня, — вежливо поздоровалась Евдокия, чувствуя, как отступает назойливая головная боль.
Вот, значит, как.
Заговорить? Убедить, что ей, Евдокии, и жить без замужества неможно? А без самой панны Зузинской света белого нет?
— Доброго, Дусенька… доброго… идемте, девушки, обустроимся…
— Ваши…
— Подопечные, — расплылась Агафья Прокофьевна сладенькою улыбочкой. — Девочки мои… сговоренные ужо…
Девочки зарделись, тоже одинаково, пятнами.
— Едем вот к женихам… идемте, идемте… — Она подтолкнула девиц, которые, похоже, вовсе не желали уходить. Оно и верно, где там еще эти женихи? А тут вот мужчинка имеется, солидного виду, в очках синих, с шарфом на шее. Этакого модника на станции, да что на станции, небось во всем городке не сыскать. И каждая мысленно примерила на руку его колечко заветное…
Вот только Агафья Прокофьевна не имела склонности дозволять всякие там фантазии.
— Женихи, — произнесла она строгим голосом, от которого у Евдокии по спине мурашки побежали, — ждут!
И этак самую толстую из девиц, уже и про скромность позабывшую — а то и верно, какая у старой девы скромность-то? — пялившуюся на Сигизмундуса с явным интересом, локоточком в бок пихнула.
Девица ойкнула и подскочила…
— Я сейчас, Дусенька… девочек обустрою…
— Девочек? — шепотом спросила Евдокия, когда панна Зузинская исчезла за вереницей лавок. — Что здесь происходит?!
И тощую ногу Сигизмундуса пнула, во-первых, на душе от пинка оного ощутимо полегчало, во-вторых, он и сам пинался, так что Евдокия просто должок возвращала.
— Я и сам бы хотел знать.
Второй гудок заставил вагон вздрогнуть. Что-то заскрежетало, с верхней полки свалился грязный носовой платок, забытый, верно, кем-то из пассажиров, и судя по слою грязи, за которым исконный цвет платка был неразличим, забытый давно.
А в третьем вагоне объявились новые пассажиры.
Первой шла, чеканя шаг, девица в дорожном платье, явно с чужого плеча. Шитое из плотной серой ткани, оно было тесновато в груди, длинные рукава морщили, собирались у запястий складочками, и девица то и дело оные рукава дергала вверх.
На лице ее бледном застыло выражение мрачной решимости.
Следом за девицей шествовала троица монахинь, возглавляемая весьма корпулентною особой. Поравнявшись с Евдокией, монахиня остановилась. Пахло от нее не ладаном, но оружейным маслом, что было весьма необычно. Хотя… что Евдокия в монахинях понимает?
— Мира вам, — сказала она басом, и куцая верхняя губа дернулась, обнажая желтые кривые зубы.
— И вам, — ответила Евдокия вежливо.
Но смотрела монахиня не на нее, на Сигизмундуса, который делал вид, будто бы всецело увлечен очередною книженцией.
— И вам, и вам. — Сигизмундус перелистнул страницу, а монахиню не удостоил и кивка, более того, весь вид его, сгорбившегося над книгою, наглядно демонстрировал, что, помимо оной книги, не существует для Сигизмундуса никого и ничего.
Монахиня хмыкнула и перекрестилась. Под тяжкою поступью ее скрипел, прогибался дощатый пол.
Последним появился мрачного обличья парень. Был он болезненно бледен и носат, по самый нос кутался в черный плащ, из складок которого выглядывали белые кисти. В руках парень тащил саквояж, что характерно, тоже черный, разрисованный зловещими символами.
Шел он, глядя исключительно под ноги, и, кажется, об иных пассажирах вовсе не догадывался…
— Интересно, — пробормотал Сигизмундус, который от книги все ж отвлекся, но исключительно за-ради черствого пирожка, — очень интересно…
Что именно было ему интересно, Евдокия так и не поняла.
Третий гудок, возвестивший об отправлении поезда, отозвался в голове ее долгой ноющей болью. Вагон же вновь содрогнулся, под ним что-то заскрежетало протяжно и как-то совсем уж заунывно… а за окном поползли серые, будто припыленные деревья.
До конечной станции оставались сутки пути.
Гавриил тяготился ожиданием.
— …а вот, помнится, были времена… — Густое сопрано панны Акулины заполнило гостиную, заставляя пана Вильчевского болезненно кривиться.
От громкого голосу дребезжали стеклышки в окнах. А вдруг, не приведите боги, треснут? Аль вовсе рассыплются?
И сама-то гостья в затянувшемся своем гостевании отличалась немалым весом, телом была обильна, а нравом вздорна. Оттого и не смел пан Вильчевский делать замечание, глядя на то, как раскачивается она в кресле. Оно-то, может, и верно, что креслице оное, с полозьями, было для качания изначально предназначено, но ведь возрасту оно немалого! Небось еще бабку самого пана Вильчевского помнило и матушку его… и к креслу сему, впрочем, как и ко всей другой мебели, и не только мебели, относился он с превеликим уважением.
И если случалось присаживаться, то мостился на краешке самом, аккуратненько.
А она… развалилася… еле-еле вперла свои телеса, в шелка ряженные…
— От поклонников прятаться приходилось…
— Успокойтесь, дорогая Акулина, это было давно, — дребезжащим голоском отзывалась заклятая ее подруга, панна Гурова. Вот уж кто был веса ничтожного, для мебели безопасного, что не могло не импонировать пану Вильчевскому, который одно время всерьез почти задумывался над сватовством к панне Гуровой. А что, мужчина он видный, при гостинице своей, она же тщедушна и легка, в еде умеренность блюдет, к пустому транжирству не склонна… Вот только собаки ейные…
Собак пан Вильчевский категорически не одобрял.
Мебель грызут. На коврах валяются. Шерсть оставляют. Вон, разлеглись у ног панны Гуровой, глаз с нее не сводят. С другой стороны, конечно, шпицы — охотники знатные, с ними и кошки не надобно, всех мышей передушили, но так для того одной собаченции хватит, какой-нибудь меленькой самой, а у ней — стая…
— Ах, вам ли понять тонкую душу…
Панна Акулина вновь откинулась в кресле, манерно прижавши ручку к белому лбу.
Сегодня она одевалась с особым тщанием, и лицо пудрила сильней обычного, и брови подрисовала дужками, и ресницы подчернила, и надела новое платье из цианьского шелку, синее, с георгинами.
— …истинная любовь не знает преград… — В руке появился надушенный платочек, которым панна Акулина взмахнула.
Шпицы заворчали.
— …и если вспомнить о недавнем происшествии, то станет очевидна несостоятельность ваших… вашего, панна Гурова, мировоззрения. — О происшествии панна Акулина вспоминала с нежностью, с трепетом сердечным, и чем дальше, тем более подробными становились воспоминания.
Гавриил покраснел, радуясь, что место выбрал такое, темное, в уголке гостиной.
Впрочем, с панной Акулиной он столкнулся за завтраком, и побледнел, прижался к стене, опасаясь, что вот сейчас будет узнан. Она же, окинув нового постояльца взглядом, преисполненным снисходительного презрения, проплыла мимо.
Гавриил не знал, что в воображении панны Акулины образ гостя ее ночного претерпел некоторые изменения. Оный гость стал выше, шире в плечах, обзавелся загаром и сменил цвет волос.
Что сделать, ежели панна Акулина всегда имела слабость к брюнетам?
Панна Гурова ничего не ответила, и молчание ее было воспринято панной Акулиной как признание маленькой своей победы.
— Вам просто не понять, что чувствует женщина, которой добивается мужчина…
— Колдовки, — пробормотал королевский палач.
Вот уж кто был идеальным постояльцем, тихим, незлобливым, несмотря на профессию, о которой пан Вильчевский старался не думать. Да и то, мало ли чем люди на жизнь зарабатывают? Главное, чтоб заработанного хватало на оплату пансиона.
— Сжечь обеих? — с готовностью включился в беседу Гавриил, который по сей день чувствовал себя несколько стесненно, стыдно было, что он не просто так живет, а с тайным умыслом и за людьми следит бесстыдно… и даже в комнаты забраться думает, что, правда, не так уж и просто.
Та же панна Гурова покои свои покидает дважды в день, за-ради прогулки со шпицами, но в то время в комнатах ее убирается пан Вильчевский. С панной Акулиной то же самое, она и вовсе выходит редко… а пан Зусек, из всех постояльцев представляющийся наиболее подозрительным, и вовсе не оставлял нумер без присмотру, то жена, то странная сестрица ее…
— Сжечь? — с явным удовольствием повторил королевский палач и даже за-ради этакой оказии — собеседников, готовых поддержать тему пристойной казни, он находил чрезвычайно редко, — рукоделие отложил. — От ту-то и сжечь можно…
Костлявый палец указал на панну Гурову.
— А другая… нет, не выйдет… уж больно расходно получится… оно-то как? На кажного приговоренного из казны выписывается что дрова, что маслице, что иной невозвратный инвентарь. И не просто так выписывается, а на вес… на кажную четверть пуда прибавляется.
Гавриил подумал и согласился, что оных четвертей в панне Акулине на пудов десять наберется, и вправду, жечь ее — сплошные для казны убытки. Появилось даже подозрение, что казнь сию отменили вовсе не из человеколюбия, а в силу ее для государства разорительности.