Александр Журавлев - Продавец снов
– Ура, товарищи! Ура! – прокартавил и он.
Тут-то и прозвенело в осеннем воздухе, как от брошенного в стекло камня.
– Измена!
– Стоять! Смирно, ботаник! – бахнул как из пушки, могучий бас Железняка. – Приплыли!
– Не прошло. Кина не будет! – кисло промямлил режиссёр, запоздало пряча очки.
– Идиот! – произнёс Кузьмич, неизвестно кому адресованное обращение.
В глазах у балтийцев читался смертный приговор.
– Не стреляйте, братцы! Нельзя нас в расход, свои мы, – вмешался в пикантную ситуацию слесарь. – Если сомнения, какие есть, то у меня на этот счёт мандат имеется… – И он оголил грудь с вытатуированными на ней отцами мирового пролетариата.
Матросы опустили нацеленные на них ружья и вылупились на татуировку как на иконостас.
– Кончай пялиться. Взять этих субчиков под арест и в штаб! – скомандовал Железняк. – Там разберутся, свои они или засланные.
Под конвоем четвёрка погорельцев из Москвы вошла на первый этаж Смольного института. Здание дышало революцией, если не сказать больше – оно буквально бурлило ею, готовое с минуты на минуту выпустить накопившийся пар.
Везде, насколько хватало глаз, толпились серые шинели да чёрные бушлаты. Наверное, в этой вечерней октябрьской суматохе никто бы и не обратил внимания на импозантную четвёрку, если бы не крик одного из матросов, стоявшего на карауле возле входных дверей.
– Ленин! – во всеуслышание, срывая голосовые связки, протрубил он.
То, что произошло дальше, не могло присниться ни в каком сне. Вся эта серо-чёрная кишащая масса, на одном дыхании, будто помешанная, взорвалась овациями и криками:
– Ленин! Ленин!
Вверх полетели шапки и бескозырки. Конвой оторопел, отступил и смешался с ревущей толпой.
Режиссёр поднял руку и замер, будто дирижёр, требующий у своего оркестра сосредоточенной тишины, чтобы начать следующее музыкальное произведение.
Толпа понемногу успокоилась и превратилась в слух. Кузьмич побледнел. Сердце его ёкнуло, и предчувствие чего-то ещё более страшного пахнуло ему в затылок. Альберт сложил на груди руки и тупо вознёс взгляд куда-то в пространство. Казимир убрал под крыло голову и вжался в пол.
– Товарищи! – вновь пронеслось уже до боли знакомое обращение. – Не дадим буржуазии задушить революцию. Промедление смерти подобно. Сейчас или никогда! – выкрикнул режиссёр.
Казалось, что на северную столицу обрушились все катаклизмы природы. Землетрясение прокатилось по зданию Смольного, раскачивая не только его стены, но и весь Петроград. Кругом всё дрожало и ходило ходуном. Разрывая на куски воздух, в уши впивались острые осколки ошалевших криков. Раскланиваясь и пожимая тянувшиеся к нему руки, режиссёр, как ледокол «Ленин» грудью двинулся на толпу.
Людское море разверзлось, пропуская его на лестницу, и вслед за ним трёх его оглохших, очумевших, и к тому же очень престранных товарищей по революционной борьбе.
Преодолевая пляшущие под ногами ступеньки, через выстроившийся живой коридор, четвёрка доплелась до третьего этажа, и, как вкопанная, остановилась у дверей кабинета под охраной двух красногвардейцев.
В глаза Кузьмичу сразу же бросилась табличка овальной формы, прикреплённая на левую половину этой двустворчатой двери, выполненная прописными буквами, она гласила «Классная дама». Выше неё был написан номер кабинета «67», именно этот номер и приковал к себе внимание слесаря.
Светопредставление стало понемногу стихать. Толпа рассеиваться. И вскоре лишь изредка выкрикиваемые лозунги, напоминали о недавней феерии.
– Что за чертовщина такая? – хлопая глазами, сказал Кузьмич. – Никогда бы не подумал, что революция сделала свой первый шаг из этой самой колыбели. – Он указал на дверь кабинета, номер которой в сумме был равен числу «тринадцать».
– Вот и я думаю, – сказал Ангел, – разве может что-то хорошее начинаться с чёртовой дюжины?
– Хорош рассуждать, суеверные как атеисты. Спасибо, что не к Ивану Грозному нас в палаты занесло, – высказал своё мнение Казимир.
– А то что? – стал вникать в сложившуюся ситуацию режиссёр.
– А то, что церемония встречи была бы не такой помпезно-официозной, а регламентируемой и намного короче. В лучшем случае – плаха, в худшем – нас посадили бы на кол.
– Вот не надо этого, здесь тоже не мёдом намазано. Всё пошло и бездарно. Нет этакого сладкого ощущения полёта и радужности настроения. Вокруг лишь одни серо-чёрные краски. Как плевки в душу. Всё тягостно и уныло, как дождь, похожий своим стуком на барабанную дробь перед эшафотом. Нет тех захватывающих шекспировских страстей. Всё сыграно отвратительно, из рук вон плохо. Плачь, моё сердце, плачь! Где она, та единственная роль, за которую можно умереть на сцене?
– Если бы не Кузьмич, цветы давно были бы не в корзинах, а в венках, – вернул режиссёра на землю Ворон. – Ну что замер? Ваш третий выход, театральная душа. Публика просит «на бис».
Режиссёр повернул дверную ручку и открыл дверь. Навстречу им с распростёртыми объятиями вышел из-за стола старый большевик Бонч-Бруевич.
– Ждали-с, ждали-с вас с большим нетерпением, Владимир Ильич.
Затем старый большевик с недоверием оглядел кавалькаду, следующую за вождём, и еле сдерживая волнение, спросил:
– А это что за товарищи? Неужели ходоки? К нашему ли шалашу будете?
– Вы на что намекаете? – возмутился режиссёр.
– Да так, к слову пришлось, – смутился Бонч-Бруевич. – Я имел в виду политическую позицию, а не тот шалаш в Разливе, где вы, Владимир Ильич, изволили ковать непоколебимую идею партии.
– Вот, вот, – выступил Казимир, – Ильич лучше знает, кого ему выбирать в соратники. Ильич всегда прав, а если не прав – смотри пункт первый.
Дверь в кабинет распахнулась, и подталкиваемый штыками, в неё влетел невзрачный коротышка с перебинтованной щекой и нахлобученной на глаза кепкой. Вслед за ним ввалились матросы.
– Принимайте шпиона! Божится, собака косоглазая, что он и есть самый что ни на есть настоящий Ленин, – доложил один из матросов.
– Так что решайте: или именем революции ему здесь на месте грехи отпустить или погодить маленько.
– Опричники, варвары! – прокартавил таинственный коротышка. – Мало того – ещё и недоумки. Заплевали, загадили весь Смольный! Им, видите ли, мало отхожего места. Боже мой! С кем я иду в ногу, прокладывая путь в борьбе!? Оппортунисты, засранцы.
За своё яркое выступление он тут же был награждён ударом приклада в спину.
– Погодите, погодите, – вмешался в экзекуцию Кузьмич. – Это мы всегда успеем. Надо же сначала поговорить по душам, узнать человека поближе.
– Не на исповеди, чтобы по душам разговаривать. В расход этого шута – и дело с концом. Ленин – это я! – воспрянул режиссёр. – И все вы будете у меня вот здесь! – Он сжал кулак. – Я вам покажу Кузькину мать!
Кузьмич с холодной ухмылкой палача схватил режиссёра за горло и поволок к письменному столу. Взвалил его трепыхающееся тело на зелёное сукно и доходчивым шёпотом стал излагать положение вещей:
– Ты что, гад, историю хочешь под откос пустить? Россию в пятак медный загнать, чтобы совсем уж не чихнуть и не перекреститься?
– Решительно протестую! Чего её под откос пускать-то, она и так белыми нитками шита, история эта, – прохрипел, закатывая глаза режиссёр.
– Так что же ты тогда, подлюга, в театре за идею ратовал? – наседал Кузьмич.
– Так это в театре, а в жизни всё иначе – куда сложнее. Кому власти-то не хочется попробовать.
– Я тебя сейчас вот этими самыми руками раньше срока в Мавзолей положу.
Под напором стальных пальцев слесаря синеющие губы режиссёра жалобно пискнули:
– Отпусти, задушишь. Верю, верю. Век воли не видать.
– То-то, если низы не хотят… – скрипнул зубами Кузьмич. – И учти на будущее: бунт – это страшная сила, когда она за идею.
Тут у странного коротышки проявилась пролетарская солидарность. Он подскочил к разъярённому Кузьмичу и, сдавливая его же руками ещё сильнее горло режиссёра, стал картавить:
– Мерзавец! Это я – Ленин, а ты – говно! В ссылку, в кандалы и в Сибирь, сгною!
Кузьмич расслабил руки, всматриваясь в беснующиеся, раскосые карие глаза коротышки.
– Так это вы, Владимир Ильич?! Да-а-а-а, узнаю вас по железной хватке материалиста.
– Да, это я! Ленин! Чёрт бы вас всех здесь побрал! – прогремел коротышка голосом словно из поднебесья, не оставляя тишине укромного места. – Революция в опасности, а здесь, я вижу, вы как бы архиважными делами занимаетесь. Кого, меня к стенке поставить хотели? Раздавить, как какого-то клопа вонючего, хлопнуть, как муху мусорную! Не выйдет!
– Владимир Ильич, смотрю я на вас, и глазам своим не верю. – Слесарь засветился в улыбке как «лампочка Ильича». – Сколько про вас книг будет написано, одна правдивей другой… – И вдруг Кузьмич ни с того ни с сего, раскинув для братания руки, запел «Гимн демократической молодёжи мира»: – Песню дружбы запевает молодёжь, молодёжь, молодёжь. Эту песню не задушишь, не убьёшь! Не убьёшь! Не убьёшь!