Игорь Губерман - Гарики из Иерусалима. Книга странствий
Увы, когда с годами стал я старше,
со мною стали суше секретарши
Состариваясь в крови студенистой,
система наших крестиков и ноликов
доводит гормональных оптимистов
до геморроидальных меланхоликов.
Когда во рту десятки пломб —
ужели вы не замечали,
как уменьшается апломб
и прибавляются печали?
Душой и телом охладев,
я погасил мою жаровню:
еще смотрю на нежных дев,
а для чего — уже не помню.
У старости — особые черты:
душа уже гуляет без размаха,
а радости, восторги и мечты —
к желудку поднимаются от паха.
Возвратом нежности маня,
не искушай меня без нужды;
все, что осталось от меня,
годится максимум для дружбы.
На склоне лет печаль некстати,
но все же слаще дела нет,
чем грустно думать на закате,
из-за чего зачах рассвет.
А ты подумал ли, стареющий еврей,
когда увязывал в узлы пожитки куцые,
что мы бросаем сыновей и дочерей
на баррикады сексуальной революции?
Покуда мне блаженство по плечу,
пока из этой жизни не исчезну —
с восторгом ощущая, что лечу,
я падаю в финансовую бездну.
Исчерпываюсь, таю, истощаюсь —
изнашивает всех судьба земная,
но многие, с которыми общаюсь,
давно уже мертвы, того не зная.
Стократ блажен, кому дано
избегнуть осени, в которой
бормочет старое гавно,
что было фауной и флорой.
В такие дни то холодно, то жарко,
и всюду в теле студень вместо жил;
становится себя ужасно жалко
и мерзко, что до жалости дожил.
Идут года. Еще одно
теперь известно мне страдание:
отнюдь не каждому дано
достойно встретить увядание.
Уже по склону я иду,
уже смотрю издалека,
а все еще чего-то жду
от телефонного звонка.
От боли душевной, от болей телесных,
от мыслей, вселяющих боль, —
целительней нету на свете компресса,
чем залитый внутрь алкоголь.
Тоска бессмысленных скитаний,
бесплодный пыл уплывших дней,
напрасный жар пустых мечтаний
сохранны в памяти моей.
Если не играл ханжу-аскета,
если нараспашку сквозь года,
в запахе осеннего букета
лето сохраняется тогда.
В апреле мы играли на свирели,
все лето проработали внаем,
а к осени заметно присмирели
и тихую невнятицу поем.
Судьбой в труху не перемолот,
еще в уме, когда не злюсь,
я так теперь уже немолод,
что даже смерти не боюсь.
Как ночь безнадежно душна!
Как жалят укусы презрения!
Бессонница тем и страшна,
что дарит наплывы прозрения.
Знаю с ясностью откровения,
что мне выбрать и предпочесть.
Хлеб изгнания. Сок забвения.
Одиночество, осень, честь.
Летят года, остатки сладки,
и грех печалиться.
Как жизнь твоя? Она в порядке,
она кончается.
На старости, в покое и тиши,
окрепло понимание мое,
что учат нас отсутствию души
лишь те, кто хочет вытравить ее.
Сделать зубы мечтал я давно —
обаяние сразу удвоя,
я ковбоя сыграл бы в кино,
а возможно — и лошадь ковбоя.
Ленив, апатичен, безволен,
и разум, и дух недвижимы —
я странно и тягостно болен
утратой какой-то пружины.
В промозглой мгле живет морока
соблазна сдаться, все оставить
и до естественного срока
душе свободу предоставить.
Я хотел бы на торжественной латыни
юным людям написать предупреждение,
что с годами наше сердце сильно стынет
и мучительно такое охлаждение.
Когда свернуло стрелки на закат,
вдруг чувство начинает посещать,
что души нам даются напрокат,
и лучше их без пятен возвращать.
Глупо жгли мы дух и тело
раньше времени дотла;
если б молодость умела,
то и старость бы могла.
Зачем болишь, душа? Устала?
Спешишь к истоку всех начал?
Бутылка дней пустее стала,
но и напиток покрепчал.
Я смолоду любил азарт и глупость,
был формой сочен грех и содержанием,
спасительная старческая скупость
закат мой оградила воздержанием.
Слабеет жизненный азарт,
ужалось время, и похоже,
что десять лет тому назад
я на пятнадцать был моложе.
Мой век почти что на исходе,
и душу мне слегка смущает,
что растворение в природе
ее нисколько не прельщает.
Наступила в судьбе моей фаза
упрощения жизненной драмы:
я у дамы боюсь не отказа,
а боюсь я согласия дамы.
Так быстро проносилось бытие,
так шустро я гулял и ликовал,
что будущее светлое мое
однажды незаметно миновал.
В минувшее куда ни оглянусь,
куда ни попаду случайным взором —
исчезли все обиды, боль и гнусь,
и венчик золотится над позором.
Мне жалко иногда, что время вспять
не движется над замершим пространством:
я прежние все глупости опять
проделал бы с осознанным упрямством.
Я беден — это глупо и обидно,
по возрасту богатым быть пора,
но с возрастом сбывается, как видно,
напутствие «ни пуха ни пера».
Сегодня день был сух и светел
и полон ясной синевой,
и вдруг я к вечеру заметил,
что существую и живой.
У старости душа настороже;
еще я в силах жить и в силах петь,
еще всего хочу я, но уже —
слабее, чем хотелось бы хотеть.
Живу я, смерти не боясь,
и душу страхом не смущаю;
земли, меня и неба связь
я неразрывно ощущаю.
Овеян скорым расставанием,
живу без лишних упований
и наслаждаюсь остыванием
золы былых очарований.
Сойдя на станции конечной,
мы вдруг обрадуемся издали,
что мы вдоль жизни скоротечной
совсем не зря усердно брызгали.
Свободу от страстей и заблуждений
несут нам остывания года,
но также и отменных наслаждений
отныне я лишаюсь навсегда.
Безоглядно, отважно и шало
совершала душа бытие
и настолько уже поветшала,
что слеза обжигает ее.
Есть одна небольшая примета,
что мы все-таки жили не зря:
у закатного нашего света
занимает оттенки заря.
Смотрю спокойно и бесстрастно:
светлее уголь, снег темней,
когда-то все мне было ясно,
но я, к несчастью, стал умней.
Увы, всему на свете есть предел:
облез фасад, и высохли стропила;
в автобусе на девку поглядел —
она мне молча место уступила.
Не надо ждать ни правды, ни морали
от лысых и седых историй пьяных,
какие незабудки мы срывали
на тех незабываемых полянах.
Осенние пятна на солнечном диске,
осенняя глушь разговора,
и листья летят, как от Бога записки
про то, что увидимся скоро.
Приближается время прощания,
перехода обратно в потемки
и пустого, как тень, обещания,
что тебя не забудут потомки.
Чую вдруг душой оцепеневшей
скорость сокращающихся дней;
чем осталось будущего меньше,
тем оно тревожит нас больней.
Я изменяюсь незаметно
и не грущу, что невозвратно,
я раньше дам любил конкретно,
теперь я их люблю абстрактно.
Загрустили друзья, заскучали,
сонно плещутся вялые флаги,
ибо в мудрости много печали,
а они поумнели, бедняги.
Не знаю, каков наш удел впереди,
но здесь наша участь видна:
мы с жизнью выходим один на один,
и нас побеждает она.
Все-все-все, что здоровью противно,
делал я под небесным покровом;
но теперь я лечусь так активно,
что умру совершенно здоровым.
Опять с утра я глажу взглядом
все, что знакомо и любимо,
а смерть повсюду ходит рядом
и каждый день проходит мимо.
Я рос когда-то вверх, судьбу моля,
чтоб вырасти сильнее и прямей,
теперь меня зовет к себе земля,
и горблюсь я, прислушиваясь к ней.
Умирать без обиды и жалости,
в никуда обретая билет,
надо с чувством приятной усталости
от не зря испарившихся лет.
Бесполезны уловки учености,
и не стоит кишеть, мельтеша:
предназначенный круг обреченности
завершит и погаснет душа.
Наш путь извилист, но не вечен,
в конце у всех — один вокзал;
иных уж нет, а тех долечим,
как доктор доктору сказал.
За вторником является среда,
субботу вытесняет воскресенье;
от боли, что уходим навсегда,
придумано небесное спасенье.
Нет, нет, на неизбежность умереть
не сетую, не жалуюсь, не злюсь,
но понял, начиная третью треть,
что я четвертой четверти боюсь.
Так было раньше, будет впредь,
и лучшего не жди,
дано родиться, умереть
и выпить посреди.
Лишь только начавши стареть,
вступая в сумерки густые,
мы научаемся смотреть
и видеть истины простые.
Я жил распахнуто и бурно,
и пусть Господь меня осудит,
но на плите могильной урна —
пускай бутыль по форме будет.
Смеяться вовсе не грешно над тем,