Игорь Губерман - О выпивке, о Боге, о любви
Поскольку я, по-моему, был завистлив с раннего детства. А чья-то хитрая выдумка, что зависть бывает светлой, чем полярно отличается от чёрной, – утешительна для тех, кто хочет обмануться на свой счёт и низменные свои чувства приподнять, чтоб с удовольствием смотреть на себя в зеркало. Я сам бы рад, но многовато лет и уже поздно. Кроме того, мне утешаться незачем: я по сю пору полагаю, что зависть – неотъемлемое человеческое качество. Более того, она – источник множества наших различных достижений: не завидуй птицам человек, навряд ли был бы изобретен самолёт. И говорить, по-моему, разумно лишь о том, чему именно и кто завидует. Вот, например, тот факт, что именно зависть (и вытекающая из неё ненависть) лежала в основе Великой Октябрьской социалистической революции, вряд ли даже спору подлежит, и не случайно дикий лозунг «Грабь награбленное!» так воодушевил после этого переворота народные массы. Только неохота мне карабкаться на высокий исторический уровень – я сел за книгу, чтоб рассказывать о жизни личной.
Поскольку я завистлив мелочно, то есть страдаю самой низкой формой этого греха. А ни таланту ничьему, ни шумной славе, ни богатству я не позавидовал ни разу в жизни. Хотя вскоре честно поясню, что мизерные блёстки перечисленного вожделел я горячо и часто. Крохотные малости рождали во мне жгучую зависть к совершенно мелким людям. Что поделаешь: каков Сальери, таковы и его Моцарты.
Я помню до сих пор, как мой приятель (мы учились в седьмом классе) становился в проходе между партами, опирался руками о края их, чуть подгибал ноги, еле заметно спружинивал руки и – перелетал, как обезьяна, к партам следующего ряда. Я умирал от зависти и восхищения. А полгода спустя я уже с лёгкостью делал это сам. Но не было покоя моей низменной душе: теперь смертельно я завидовал другому моему приятелю, который каждый день читал газеты. Сам я в ту пору не мог осилить даже первую полосу – зевал и отвлекался, но что хуже – забывал немедленно, о чём читал. У нас какой-то в школе был тогда назначен час, когда по очереди должны были, кто сам того хотел, читать доклад о текущей политике. Боже, с каким жадным интересом слушал я сообщения о стихийных бедствиях в странах загнивающего капитала! «Почему же я не прочитал этого сам, – угрюмо и завистливо терзался я, – ведь я бы тоже мог так рассказать». Я клялся самому себе, что с понедельника начну новую жизнь, и честно брался за газету. Но увы. И свойство это сохранил я навсегда. Газеты у нас в доме читает жена, а я по-прежнему гибну от любопытства и зависти, когда, подвыпив, начинают за любым столом говорить о политике. Полную херню обычно городят мои высоколобые начитанные собутыльники, но я вмешаться не могу – я начисто не знаю большей части того, что они где-то вычитали.
И много, много было стыдного в таком же смысле за десятилетия моей длинной и завистливой жизни. Что я сам могу быть объектом зависти, мне отродясь и в голову не приходило, потому я так и удивлялся появлению каких-то недоброжелателей или людей, странно косящихся в ответ на мою пылкую приветливость. Уверенность, что при любом успехе можно только радоваться за человека, по-идиотски сохраняется во мне. Хотя это никак не отменяет мою зависть. И любая мелкая удача там, где эту птицу мог я запросто словить и сам, волнует меня чем-то вроде ревности – уже пустой, поскольку запоздалой, но не менее от этого жгучей.
Вот очень простой пример. Я знаю два четверостишия, неведомо кому принадлежащих, – но я бы сам хотел и мог их написать! Одно такое:
Слесарь дядя Вася
меж берёз и сосен,
как жену чужую,
засосал ноль восемь.
Даже воспроизводя его сейчас, я ощущаю горечь от потери. Так, вероятно, грибники и рыбаки завидуют друг другу, поскольку этот молчаливый вскрик – «И я бы мог!» – созвучен чередующимся всплескам их удач. А вот второй стишок:
Посланный на хуй, иду по дороге,
думаю: пьяный ты скот,
ведь по этой дороге
шёл в борьбе и тревоге
боевой восемнадцатый год.
То есть завидую болезненно и остро я удаче на том поле, где она могла постигнуть и меня, но равнодушный случай повернул лицо к другому. Так Дина Рубина и по сю пору помнит, как она сначала в детстве, а потом и в розовой юности испытала жгучие уколы зависти: сперва – увидев мальчика, свободно писающего на стенку, а спустя несколько лет – увидев, что у близкой подруги уже явно развивается грудь.
В разные времена живали мы с женой у тёщи Лидии Борисовны. Сотни раз ходил я по Лаврушинскому переулку, где стоит её дом, бродил по соседним, знал прекрасно вытрезвитель на углу Старомонетного и Толмачёвского (внизу – решётки поверх мутного стекла, а наверху – два бюста Ленина, смотрящие почему-то не вовнутрь, а в переулок). По утрам довольно часто попадался мне навстречу только что отпущенный клиент этого заведения. Опознать его всегда было легко – по мятой донельзя физиономии («Морда лица – почва земли», – говаривал один художник о таком состоянии) и двум стандартным фразам: «Земляк, а тут которое ближайшее метро?» и «Дай пятак, домой доехать надо».
А тёща моя встретила интеллигента! Тоже был весьма помятый, но проникновенно и изысканно сказал (в шестидесятых это было, отсюда и последующая, всем памятная цифра).
– Сударыня, – сказал он, – обстоятельства моей жизни трагически таковы, что мне необходимо два восемьдесят семь.
Поясню для юных и забывчивых: цена бутылки.
Моя тёща, пленённая вежливостью и открытостью текста, не колеблясь дала ему три рубля.
– О Господи, – воскликнул человек, – и сырок!
Поскольку плавленый сырок «Волна», как и «Дружба», стоил именно тринадцать копеек в те незабвенные и достопамятные времена.
Тут я от зависти немного отвлекусь, ибо сыркам этим я обязан пожизненным уважением к полузабытому ныне великому физиологу Павлову. У нас на курсе в институте учился некий Мишка – добродушный и весёлый здоровяк. Он жил где-то в пригороде, поэтому в институте проводил целый день, лишь поздно вечером уезжая домой поспать. И по естественной студенческой бедности питался целый день всухомятку – ел он хлеб и эти плавленые сырки. Курсе приблизительно на третьем началась у него язва желудка. Мишка пожелтел, осунулся и загрустил. Могучий организм его (врачи немного тоже помогли) сумел оправиться, болячку залечили, и временно она затихла, хотя полностью не извелась. Но сохранились где-то в закоулках его мозга имена этих злокозненных сырков – «Волна» и «Дружба» (хотя он их уже не ел, а привозил еду из дома). И стоило с тех пор Мишке услыхать по радио частые в ту пору фразы типа «Всю Африку охватила волна народного гнева» или «Изо дня в день крепнет дружба советских республик», как от этих двух ключевых слов у него начинался приступ язвы. Как после этого не поверить в пресловутые условные рефлексы академика Павлова? Так я пристрастился к психологии, а Мишка избегал всех мест, где слышно радио.
Но возвращусь я к зависти и тёще. Мы ходили по одним и тем же переулкам, а замечательные люди попадались только ей. В конце восьмидесятых, например (в Москве довольно было туго с продовольствием), поднималась моя тёща по ступенькам магазина на Пятницкой, а навстречу выходила из дверей тётка с кошёлкой.
– Что, яйца в магазине есть? – спросила её тёща, чтобы зря не заходить.
Тётка ответила печально и раздумчиво:
– Яйца есть, но мальчиковые.
Или возьмём подземный переход, ведущий к метро «Третьяковская». Там сидела старуха-нищенка возле большой консервной банки из-под огурцов, куда прохожие кидали мелочь. Тёща моя, тоже человек весьма немолодой, остановилась рядом, раскрывая сумку. Старуха глянула на неё, закрыла банку ладонью и холодно сказала:
– Пенсионеров не обслуживаем.
Везению такого рода я завидую угрюмо и нескрываемо. Почему другому улыбается фортуна что-то услыхать и повстречать-увидеть ровно там, где мог бы оказаться я? Или не мог. Но всё равно я ощущаю зависть.
Замечательный артист Женя Терлецкий был когда-то режиссёром в Магнитогорском кукольном театре. Ехал в поезде он как-то, вышел в тамбур покурить, а там уже сидел на корточках, вольготно к стенке привалясь, тоже куря, некий спокойный человек. Я после лагеря таких любителей сидеть на корточках распознаю настолько, что готов частично изложить их биографию. А Женя закурил, о чём-то зимнем думая (декабрь на дворе стоял), и человек его спросил участливо:
– Чего так загрустил, земляк, или не клеится чего?
– Да в Сочи ездили мы на гастроли, плохо вышло, – с машинальной вежливостью ответил Женя. А человек вдруг густо и со смаком засмеялся.
– Кто ж ездит в Сочи на гастроли в декабре?! – сказал он снисходительно и с полным пониманием проблемы.
Именно Жене позвонила на днях женщина и, нескрываемо волнуясь, сказала:
– Вы артист Терлецкий, и вы много лет работали в театре?
– Да, – ответил Женя, – это я.
– Вы только не будете надо мной смеяться, ладно?