Михаил Бару - Один человек
Медленно пролетели три серых цапли. Прямо на край закатного солнца. Как «Неуловимые» в конце фильма.
* * *К утру ветер выдыхается. Уставшие от ночной суеты и нервотрёпки облака падают без сил на землю. Истекая водой, они сползают к реке по дрожащим в предутреннем ознобе кронам деревьев, по голым колючим кустам, по седым нечёсаным лохмам травы. Где-то высоко-высоко птица на мгновение пронзительным криком царапает молочно-белое стекло тишины. Понемногу светлеет. Ежик, проснувшийся ни свет ни заря, разматывает предусмотрительно смотанный на ночь клубок тропинки от своей норы к реке. А река ещё спит и шевелит во сне плавниками медлительных рыб. Над неподвижным чёрным зеркалом воды в синей сиреневой малиновой золотистой дымке летит тихий ангел.
Про заек
Секретарь союза писателей Москвы, оформлявшая мне бумаги для вступления в Литфонд, спросила:
— Михаил Борисович, вы кто?
— То есть как кто?
— Поэт или прозаик?
Я смутился, совершенно некстати вспомнив чеховское «Сказать о себе “Я — писатель” — всё равно что сказать о себе “Я — красивый”», покраснел, побледнел, заметался по кабинету, раскрыл рот, потом закрыл, потом снова открыл и наконец пролепетал:
— Я — красивый поэт.
Вот так оно всё и начинается… Потом по пьянке будешь бить себя в грудь и кричать: «Я — поэт! Слышите? Вы слышите, суки?!» Потом брезгливо тыкать пальцем в чужие стихи, сердиться и кричать неприятным голосом:
— Это что? Это стихи? Вот эта херня — стихи?! Извольте отвечать только на вопросы! Не разговаривать!
* * *Рассматривал свой письменный стол. Чёрт знает что, а не стол. У настоящего сварщика писателя какой должен быть стол? Старинный и дубовый. Или из карельской берёзы. Со множеством ящиков и ящичков для писания в стол. Что-нибудь запрещённое или опередившее своё время, чтобы потом внук или внучка, или хотя бы их кошка, могли найти это, выколотить пыль, зачитаться зачихаться до судорог и немедленно выбросить. И непременно хрустальная чернильница с полудохлой мухой под бронзовой крышечкой. И гусиное перо. И маленький перочинный ножичек с костяной или наборной ручкой. А ещё над таким столом должны висеть фотографии. Я и Пушкин за столиком ресторана ЦДЛ или мы с Гоголем на презентации второго тома «Мёртвых душ». Ничего такого у меня нет. Даже гусиного пера. Только птичьего гриппа мне не хватало. И рукописей у меня нет. Всё файлы и файлы… А хоть бы и были. Ну какие в моём деле могут быть рукописи? Вот рукопись романа — это таки да. Её можно носить с собой в папке из цветного картона с разлохмаченными тесёмками, давать подержать друзьям, чтобы они могли оценить роман на пухлость и увесистость. Можно швырнуть ею об пол в кабинете редактора или в редактора и с криком отчаяния рвать на себе редакторе волосы. А рукопись трёхстишия? Кинь её на пол, и она упадёт куда угодно, только не в то место, куда ты её бросал. Если вообще упадёт. Для того чтобы она упала… в редактора, этот жалкий листик надо исписать трёхстишиями с двух сторон в три слоя. Да и то… лучше уж сразу приступать к вырыванию волос. Короче говоря, с рукописями ничего не получается.
Чернильницы с мухой тоже нет. Муха, конечно, дело наживное, но мухи больше нужны композиторам. Композитор — он что? Он муху поймает, в кулак зажмёт, к уху поднесёт, и давай записывать. Одна пойманная муха, в пересчёте на то, что сегодня девки пляшут по четыре сразу в ряд, может нажужжать на целый альбом. Даже двойной. Другое дело классика. На одну симфонию их столько надо… Говорят, что Моцарт был с такими мухами… А может, и врут. Впрочем, ну их, этих композиторов. Да и кто ж теперь без мух? Как в зеркало-то глянешь… Но я о своём письменном столе. На нём лежат чертежи — большие и поменьше. Добро бы ещё просто лежали, как их сложили, так нет же — норовят перепутаться между собой. Поэтому сверху я придавил их штангенциркулем и маленьким реактором. Мой реактор из нержавеющей стали и боросиликатного стекла. Я выдумал его из головы. У него есть фильтрующее дно и мешалка. И крышка с блестящими штуцерами. Не чернильница, конечно. Да и мухи в нём нет.
Писатели, а пуще всего поэты, помнят наизусть свои стихи. Сам слышал, как они читают их километрами. Я так не умею. Почему-то плохо запоминаются свои стихи. Прочтёшь сантиметров десять или двадцать — и всё. Зато я помню чертежи. Помню размеры деталей, разные допуски и посадки, помню даже те слова, которые говорил токарю или фрезеровщику, когда они делали эти детали не так, как было задумано.
Бог его знает, почему так происходит. Не с токарями и фрезеровщиками, конечно, а с памятью. Я читал, что голова запоминает прочнее всего то, что кажется ей важным и необходимым. Наверное, так оно и есть. Ещё кроме чертежей с самого детства помню наизусть имена фараонов Среднего царства, стихотворение Луиса де Гонгоры о Кордове, подробности спасения ледоколом «Красин» экспедиции Нобиле к Северному полюсу на дирижабле «Италия», картину Брейгеля «Охотники в снегу» и тот примечательный факт, что в битве при Никополисе рыцари крестоносцев, которых сбили с лошади, не могли бежать, поскольку цеплялись за всё что попало носками своих загнутых туфель — такая тогда была мода. Между прочим, многие из-за этого и погибли. И вот с таким багажом я иду… мне приходится… и хрен знает что получается. А вы говорите — стол. Можно подумать, что свет клином сошёлся на этом столе. Взять, к примеру, диван — сошёлся как-то раз я на нём… Но это уж совсем другая история. Её я вовсе и не собирался рассказывать.
* * *Вдруг откуда ни возьмись… появилось бабье лето. И на серой солдатской шинели осени стали проступать голубые галуны и золотые эполеты. Вчера стоял за шатающимся, полупьяным одноногим столиком возле какой-то палатки с шаурмой, ел чебурек, пил дешёвое пиво и щурился на солнце. Щурился и думал — почему мне, собственно, так нравятся эти простые, если не сказать плебейские удовольствия? Что тянет меня к этим рассадникам антисанитарии, с их несвежими посетителями, вечно шныряющими под ногами бабками, собирающими пустые бутылки, обожравшимися объедками голубями и пластиковыми стаканчиками с остатками пива, в которых плавают раскисшие окурки? Не запах же чебуреков, которые жарят в одном и том же машинном масле, не вкус куриной шаурмы, которая вчера ещё мяу… впрочем, ни к чему эти интимные подробности. Так что же?
Жуёшь, пьёшь и отрыгиваешь думаешь — вот стою я здесь, жру отбросы всякие, какими командировочные и строители-нелегалы из Казахстана только и не брезгуют, джинсы на мне и курточка, купленные задёшево на мытищинском рынке, на ботинках, давно не чищенных, вся кожа потрескалась, девушки меня тьфу-тьфу-тьфу, и средь детей ничтожных мира, быть может, всех… Да хрен бы с ними, со всеми этими толстыми журналами, столичными литературными салонами, национальными бестселлерами и фуршетами с тарталетками и водкой «Русский стандарт». Подавитесь, суки. Вы — там, а я — здесь. Вот он — мой Родос, и здесь я прыгаю как козёл перед своими читателями. И пусть этих самых читателей можно пересчитать, как два пальца об асфальт, пусть моя единственная книжка вышла таким же тиражом… пусть! Ещё спохватитесь, ещё включите в школьные программы и хрестоматии, ещё будете умолять и ползать, но… уже перед каменной статуей на родине командора. А я буду стоять и смотреть в туманную поэтическую даль поверх голов. Буду упиваться, упиваться… и наконец допью своё пиво, стрельну какую-нибудь беломорину у небритого мужика за соседним столиком и пойду домой.
А дома буду долго мыть руки, приму таблетку от тяжести в желудке, послушаю Моцарта или радиостанцию «Эхо Москвы», чтобы хоть немного заглушить вкус чебуреков во рту, выкурю трубку и завалюсь спать. Завтра… опять пойду.
* * *Сегодня, как и вчера, посещал фестиваль малой прозы. Вчера с надеждой, а сегодня потому, что был в списке. Перед началом подобных мероприятий всегда испытываю чувство неловкости. Приходишь, садишься где-нибудь в уголке и начинаешь наблюдать, как наполняется зал. Если он, конечно, наполняется. Входят старушки с пучками на голове и огромными брошками из янтаря или перламутра авторской работы, входят гениальные небритые юноши с рюкзаками, перебивающие запахом пива запах пота, входят замечательно некрасивые девушки, которым только и остаётся, что любить литературу, входят обтёрханные гумбсрты гумбсрты пожилые мужчины с портфельчиками и пятнами соли на ботинках, «входит Пушкин в лётном шлеме, входит Гоголь в бескозырке, входит Лев Толстой в пижаме», и ты чувствуешь — да, действительно: «…всюду — Ясная Поляна». А потом начинается то, что начинается.
Вчера я обогатился фразой «ветер дрочил верхушки сосен», а сегодня «любовь — это кислый запах пупка». Про кислоту в пупке нам открыл лысый старик с торчащими во все стороны остатками волос. Сначала-то эти остатки лежали себе спокойно, но по мере чтения топорщились всё больше и больше. Я так думаю, что если бы не регламент и старику дали почитать ещё, то волосы от него улетели бы. И ещё он рассказал о том, как одну женщину любят пять мужчин. Своими словами рассказал. А передо мной на втором ряду сидела девочка лет тринадцати, которую привела её полоумная мама. Но разве мама могла представить… И не только мама. Я думаю, что и портрету Тургенева в красном углу не могло такого присниться. В конце концов портрет, хоть и был чёрно-белым, стал неотличим от цвета угла. И я решил, что на сегодня хватит. И на завтра тоже.