Джон Барт - Химера
П: Что ставит - и отвечает на - твой второй вопрос.
Б: Кому какое дело?
П: Давай-давай. Ты погубил несколько добрых женщин, в том числе и мою дочь неведомо от кого, и героически караем их крушением - да им-то от этого мало радости! Но ты же признаешь, что ты полный новичок в ясновидении, а оно и без того много туманнее, чем видится на первый взгляд: а если я скажу тебе, что на все увиденное ты смотрел со своей колокольни? Что, по крайней мере в ее "смертной части" (см. "Персеиду"), Филоноя вспоминает тебя с большой теплотой и этакой нежной привязанностью, как своего первого настоящего любовника, сокрушается (но не убивается), что ты оставил ее ради Меланиппы, но уже не тяготится, скорее даже ее предпочитая, своей более или менее одинокой жизнью? И что хотя Меланиппа, не такая сдержанная молодая женщина, и в самом деле пырнула себя кинжалом, ее спас от Гадеса случившийся рядом гаргареец, пригожий и многообещающий молодой хирург, который, проходя мимо и услышав крики, ринулся на помощь; чтобы утешить и приободрить, он взял ее с собой в круиз по Средиземноморью, впоследствии женился на ней и сделал счастливой матерью десятерых симпатичных детишек, девятеро из которых - сыновья?
Б: Мне бы это более чем понравилось, будь ты проклят. Вот и все с твоими третьим, четвертым и пятым. Это правда?
П: Кто знает? Все, что я вижу, когда гляжу в этом направлении, - их (сравнительно) бессмертная часть, сама твоя бесконечная история. Так что давай не будем считать риторические вопросы. Ну а что с Химерой, моим величайшим изобретением? Надеюсь, ты не думаешь, что убил подобный образ строкой: "Я воочию увидел химеру своей жизни".
Б: Вовсе нет. Я просто увидел, что никакое это не великое изобретение: в ней нет ничего оригинального; она не в состоянии никому ни повредить, ни помочь; она несообразна, а не чудовищна, и в сравнении, например, с Медузой или Сфинксом невелика даже ее метафорическая мощь. Вот почему там, в кратере, она помогла себя уничтожить, расплавив свинцовый наконечник моего копья: кроме смерти, у нее не было никаких шансов на что-либо мифопоэтическое. Нет нужды упоминать, что, поняв это, я действительно убил Химеру. Незачем стало отправляться в Ликию; я сменил курс, отбросил узду Афины, приударил пятками и полетел прямиком на Олимп.
П: С какой стати, услужливо спрашивает твой умирающий папенька, коли ты уже решил, что бессмертие - дохлый номер? Мегаломания? Честолюбивое утверждение абсурда?
Б: Конечно, я был честолюбив, всю дорогу; но назвать честолюбие на этой эпической шкале простым тщеславием было бы двойной ошибкой. Поскольку, хотя и правда, что страстное стремление Беллерофона к бессмертию было социально неуместно и носило от начала и до конца элитарный характер - фактически преследуя только собственную выгоду, - следует заметить, что не прославляло оно и "его", так как имя, которое ему дали, не настоящее, а лишь вымышленное. В таком случае его репутация, такая, какою она была, есть и могла бы быть, так и остается анонимной. Более того, он, в отличие от изгнанного тирана или сбежавшего растратчика, не наслаждается своим состоянием инкогнито; даже если бы его вздорный план удался, он бы об этом не узнал: в небесах появилось бы еще одно созвездие, носящее на сей раз принятое им имя, - но все же, вопреки "Персеиде", трудно представить, что те структуры, которые мы величаем "Персей", "Медуза" или "Пегас" (Вон он! Сладкий конек, летай с лучшими наездниками, чем я!), отдают себе отчет в собственном существовании - вряд ли больше, чем их нанесенные на страницу буквами соответствия. Или, если каким-то чудом так оно все-таки и есть, что они наслаждаются своими застывшими, замороженными судьбами. Улавливаешь, отец? Ведь ты же мой отец, - старый пард, старый сохатый, старый червь! - я в этом не сомневаюсь: только сын Полиида мог подражать жизни так хорошо, так долго.
П: Так. Хорошо. Так долго - это верно. И хватит рассусоливать об имени Посейдона на твоем свидетельстве о рождении.
Б: Лживые буквы прошпиговали мою жизнь от начала и до конца. Но не жизнь Беллера.
П: Все ближе и ближе. Вон там внизу ты и будешь - очнись для анагнорезиса!
Б: В какое болото, говорил ты, мы падаем? На моем ли языке говорят там люди?
П: Забудь о нем. Нынешние жильцы - краснокожие, говорят по-алгонкински и обладают мифологией, но не литературой. С учетом скорости падения, к тому времени, когда мы приземлимся, сами они окажутся уже белыми и черными, говорить будут более или менее по-английски, обладать литературой (которую никто не читает), но не мифологией. Продолжим рассказ: даже на греческом он достаточно запутан, но я-то знал, к чему все клонится, уже пару сотен страниц назад. На любом языке настала пора для второй подфразы письма Сивиллы.
Б: Верно. ОН НЕ ПОСЕЙДОНОВ СЫН. Я не звездами захваченный Беллер, а звездами хваченный Делиад. Беллер умер в роще той ночью на моем месте, пока я - на его святом - пялил (свою сводную сестрицу) Сивиллу. Был я его смертным убийцей, с тех пор стал его бессмертным голосом: я похоронил Делиада в Беллерофоне, дабы прожить самоотверженным обманщиком всю полубожественную жизнь своего брата, час за часом. Это не моя история, и никогда она таковой и не была. Я никогда не убивал Химарра или Химеру, не объезжал крылатого коня, не спал с Филоноей, не утыкался лицом Меланиппе между бедер: голос, который обращался к ним все эти ночи, принадлежал Беллеру. А история, которую он рассказывает, - не ложь, а нечто большее, чем действительность…
П: Одним словом, легенда. Миф. Филоноя догадалась об этом, знаешь ли, еще в дни Первого Отлива. И Меланиппа - задолго до того, как записала эпизод на скачках. Для меня, само собой разумеется, все, что ты говоришь, само собой разумеется. Я знал все это еще до того, как оно обернулось истиной, и если я сейчас удивлен, то лишь потому, что провидцы видят прошлое и будущее, но не и т. д., - все застает подлинного твоего пророка врасплох. Итак, ты отыграл свою центральную сцену. А на нас летит отнюдь не Элизий, это округ Дорчестер в Мэриленде, Юпсилон Сигма Альфа - как будет еще не одно поколение. Ударившись об него, ты уйдешь в землю глубже, чем твой братец.
Б: Сколько осталось вопросов?
П: Один у меня, два у тебя. После моего ответа - по одному.
Б: Можешь ли ты, Полиид, превратить меня в эту историю? Сделай меня навсегда голосом Беллера, бессмертной "Беллерофониадой".
П: Этот вопрос даже не встает.
Б: Но именно сюда ты и пытаешься меня заманить уже добрых полдюжины страниц! Обещаю занять твое место! Не говори, что это невозможно!
П: Совершенно невозможно - в том наивном смысле, который ты имеешь в виду. Кроме себя, я никого ни во что превратить не могу.
Б: Тогда я погиб. Спокойной ночи, Беллер. Всем доброй ночи.
П: А вот что я могу устроить - не потому, что хочу сделать тебе некое одолжение, а по своим собственным причинам,- так это превратить себя из этого интервью в тебя-в-форме-"Беллерофониады": в некое количество печатных страниц на языке, чуть затронутом греческим; их сможет прочесть ограниченное число "американцев", не все из которых дочитают их до конца или получат от них удовольствие. К сожалению, мне тоже придется сыграть во всем этом определенную роль - Зевса отсюда не выкинешь. Но поскольку я при этом стану твоей, так сказать, гранью, мне достанет свободы заиграть кое-какими собственными гранями: возможно, как "Харольд Брей" - или его невымышленный двойник, законный наследник французского трона и импресарио Второй Революции, окончательного романа Сброс Не "Персеида", допускаю, но это лучшее, что я могу сделать за оставшееся нам время. Быстро подступает приливная вода.
Б: Мне не нравится, как это звучит. Я бы лучше низвергся в заросли колючего кустарника, стал слепой и увечной пророческой фигурой, убегая следов человека, вечно плыл бы по прибывающей с приливом в болоте воде, вслух декламируя Сброс
П: Перестань скрежетать зубами. Либо соглашайся, либо отказывайся.
Б: Согласен.
П: Готово. Хе. Не хочешь несколько последних слов к миру на свободе? Быстренько.
Б: Мне это ненавистно, Мир! Совсем не то имел я в виду для Беллерофона. А это - гнусная, несуразная беллетристика, полная длиннот, дерибасов и дыр, мучительно мурыжимых метафор…
П: Еще пять.
Б: Это не "Беллерофониада". Это просто
Приложение
ТРАГИЧЕСКИЙ ВЗГЛЯД НА ЛИТЕРАТУРНЫЕ ПРЕМИИ
(Выступление при вручении Национальной книжной премии за 1973 год)
Только три отзыва на повести моей "Химеры" были, по сути дела, отрицательны: в "Книжном обозрении Нью-Йорк тайме", в "Нью-йоркском книжном обозрении" и в "Нью-Йоркере". Не пытается ли этот город мне что-то поведать?
Не буду слушать.
Вместо того чтобы благодарить литературных судей за исполнение незавидной задачи со всей возможной для них ответственностью, я собираюсь поблагодарить нескольких повествователей, чье искусство доставило мне в этом году наслаждение - независимо от того, были или нет их книги номинированы. В первую очередь я благодарю старого волшебника из Монтрё, Владимира Набокова, которому давным-давно пора присудить Нобелевскую премию, и Дональда Бартельми, который был хорош с самого начала и становится все лучше и лучше с каждой новой книгой. А также мастеров старшего поколения, Юдору Уэлти и Исаака Башевиса Зингера, чьи рассказы я читал и изучал на протяжении многих лет; и Ишмаела Рида и Джона Гарднера, творческое воображение которых поистине замечательно.