Бранислав Нушич - Автобиография
— Может быть, я преувеличиваю, не знаю, я не компетентна. Есть еще среди нас люди, которые, например, считают, что серьги — это пережиток варварства… Может быть… Но все же следует признать, что серьги очень украшают голову. Вы не находите?
И разве после этих слов нам не кажется, что барышня подняла ногу к самому вашему носу и крикнула: «А у меня новые ботинки!»
Это барышня, но то же самое может проделать и ее старая мать, которая всеми способами будет стремиться вытянуть из вас хотя бы такую фразу: «О сударыня, сколько молодых женщин могли бы вам позавидовать!» Того же ждет от вас и ее бабушка, которая рада была бы услышать хоть, что она еще прекрасно выглядит.
Но не подумайте, что эта человеческая слабость, появляющаяся в числе первых уже в раннем детстве и сопровождающая человека до самой смерти, а часто и после смерти, свойственна только женскому полу. Поэт, который читает свое произведение и просит у вас «беспристрастного суда», разумеется, предполагая, что решение будет в его пользу; государственный деятель, который в подкупленных им газетах пишет статьи о своих успехах; денди, любующийся своим отражением в зеркале и требующий, чтобы и вы смотрели на него с восхищением; солдат, выпячивающий грудь, чтобы вы заметили на ней медаль, которую он и сам не знает, за что получил, и прочие и прочие. Разве все они не задирают ногу вверх и не кричат: «А у меня новые ботинки!»
Что касается меня, то, по рассказам родителей и всех тех, кто помнит меня в раннем детстве, в этом отношении я был еще более агрессивен. Если в дом к нам приходил гость и я хвалился перед ним новыми ботинками, а он не обращал на это должного внимания, то, как рассказывают, я швырял в него туфлями, щеткой, совком для угля или еще чем-нибудь, что на полу попадало мне под руку. Часто у меня не хватало терпения ждать, когда придут гости, и я садился возле ворот на улице и, если кто-нибудь проходил мимо, высоко задирал ногу и кричал во все горло: «А у меня новые ботинки!»
Но это был не единственный мой подвиг в пору, когда я в юбке носился по дому и везде совал свой нос. Однажды я обнаружил несколько поколений кукол, принадлежавших моей сестре, которые сидели все вместе на подоконнике. Я хорошо помню эту отвратительную буржуазию. На голубой подушечке в левом углу подоконника сидела седовласая пожилая дама в просторном ситцевом платье. В свое время она была совсем не такой седой, но я, будучи первый раз ей представлен, повыдергивал ее черные кудри, и, чтобы утешить сестру, старший брат нащипал ваты из подкладки отцовского зимнего пальто и наклеил даме на голову. Но хотя у этой старой дамы волосы были совсем седые, она была нарумянена так, как будто ей на щеки прилепили два кружка вареной свеклы. На груди у нее была сломанная брошь с выпавшим камнем, а в волосах стеклянная жемчужина. И своим туалетом, и выражением лица она походила на жену богатого ростовщика, о котором ходили слухи, будто он нажил богатство темными путями, и о котором и без слухов известно, что он дважды сидел в тюрьме: один раз за то, что ложно объявил себя банкротом, а другой раз за злонамеренный поджог предварительно застрахованной мастерской.
У другой дамы, сидевшей рядом с ней, в редких волосах красовался бант, а брови были густо подведены. Когда ее купили, она закрывала глаза, то есть «умела спать», но после того, как я был ей представлен и вылил в ее глаза целую чашку воды, у нее, вероятно, там что-то испортилось, и с тех пор глаза у нее всегда были полуоткрыты, так что казалось, будто она вам подмигивает или даже кокетничает. Похожа она была на иностранку благородного происхождения, содержанку какого-нибудь директора банка, который однажды застал ее на месте преступления и выгнал из дома.
Третьей была фарфоровая девица с очень светлыми глазами и улыбкой на устах. Она всегда стояла прямо, прислонившись к стене. Фарфоровая девица хороша была тем, что, если она загрязнялась, ее всегда можно было оттереть или даже отмыть. И, вероятно, поэтому в жизни на таких фарфоровых куколках никогда не увидишь ни пятнышка. Но меня не привлекали ни ее светлые очи, ни тем более ее фарфоровая улыбка. Как-то все время чувствовалось, что эта девичья улыбка сделана на фабрике.
Четвертым в этом обществе был паяц с остроконечным колпаком на голове. Одна штанина у него была желтая, а другая красная. В растопыренных руках он держал маленькие металлические тарелочки, и хотя, презираемый всеми, он часто валялся на полу, только у него одного в этом обществе была душа. Помню, пока он был новым, стоило только слегка надавить ему на грудь, как из нее вырывался крик и он начинал быстро двигать руками и стучать тарелочками. Разумеется, мы, дети, впрочем, так поступают и взрослые, желая узнать, что скрыто в душе артиста, разорвали ему грудь и вытащили душу. Он лишился голоса. И с тех пор от него с презрением отвернулись и моя сестра, и ее подруги, и даже вся буржуазия, расположившаяся на подоконнике: жена ростовщика, содержанка директора банка и фарфоровая девица.
Во мне проснулся какой-то революционный инстинкт, и я всей душой возненавидел праздную буржуазию, рассевшуюся на подоконнике. Мне хотелось отомстить ей за несчастного артиста. И однажды, когда никого, кроме меня, не было в комнате, я устроил настоящую Варфоломеевскую ночь. Я оторвал всем куклам головы, руки и ноги, повыдергал волосы, порвал платья и вообще учинил кровопролитие, достойное кровожадного пивовара Сантера или безжалостного Колло Д'Эрбуа,[3] что, разумеется, в соответствующих размерах вызвало слезопролитие.
Конечно, это был не единственный мой подвиг, за который я заработал порку. Было очень много и других. Сколько раз, например, я связывал веревочкой совсем новые отцовские туфли, наполнял их водой и возил по двору, воображая, что это тележки. Однажды мать замесила тесто, накрыла полотенцем и поставила возле печки, чтобы оно поднялось. А я, играя у печки, сел в это тесто, придав ему форму, которую нельзя придать никакой моделью, но тесто пристало к форме и меня насилу отлепили. В другой раз я раздобыл где-то банку ваксы и за ужином намазал ею хлеб, после чего пять дней подряд мне очищали желудок. А однажды, когда меня одного оставили в комнате, я выбросил в открытое окно горшок с цветами, ножницы, вышитую подушечку и гребешок, которым мать расчесывала волосы. Желая узнать, куда упали эти предметы, я высунулся из окна и вывалился на улицу.
Пожалуй, можно было бы составить даже статистический отчет о моих подвигах. Известно, например, что шестнадцать раз я опрокидывал на свои колени тарелку с супом, три раза падал в корыто с водой, приготовленное для стирки белья, один раз вывалился из окна, один раз пальцем чуть не выдавил сестре глаз, два раза падал с лестницы и кубарем скатывался со второго этажа на первый.
Все эти подвиги убедили моих родителей в том, что я «очень подвижной ребенок», и даже в разговоре с гостями моя мать горько жаловалась: «Не знаю, что мне с ним делать. За ним в четыре глаза надо смотреть. Этот мой младший — такой подвижной ребенок!»
Мне особенно нравилось то, что уже в самом начале жизни я приобрел известную репутацию, и, изо всех сил стараясь оправдать ее, я еще чаще стал ходить с разбитым носом, дергал сестру за волосы, однажды вывихнул палец на руке, а в другой раз ногу в суставе, пока, наконец, дело не дошло до того, что в один прекрасный день я достал из печки горящие угли и поджег сначала коврик на полу, затем скатерть на столе, а потом занавеску на окне, так что получилась грандиозная иллюминация, хотя в тот день и не было никакого государственного праздника.
Но не только подобные подвиги характеризуют ребенка в тот период, когда он носит юбочку. В это время дитя, будь оно мужского или женского пола, в равной степени любознательно и в равной степени несносно из-за этой своей любознательности. Может быть, именно по сей причине и мальчики и девочки в нежном возрасте носят юбочки.
Я и в этом отношении не бросил тень на репутацию, которую успел приобрести, и засыпал вопросами и родителей, и всех домашних, и всех тех, кто приходил к нам в гости; я задавал им столько вопросов, что они не знали, куда от меня деваться. Я был не просто любознательном ребенком, я был настоящей машиной, способной с утра до вечера вырабатывать вопросы. Разумеется, меня не интересовали простые незначительные вопросы, я старался, чтобы они были потруднее, и испытывал тем большее удовольствие, чем больше мне удавалось запутать и смутить собеседника.
— Солнце и луна — это муж и жена?
— Почему у женщин нет усов?
— Учат ли ослов в школе?
— Кто наставил быку рога?
— Почему у госпожи Станки раздутый живот?
И еще сотни таких же вопросов я мог задать в любую минуту, так что вполне понятно, почему один несчастный отец опубликовал в газетах объявление, гласившее: «Квартиру, питание и хорошее вознаграждение предлагаю тому, кто согласится отвечать на вопросы моего трехлетнего сына».