Вопросы буквоедения - Бару Михаил Борисович
Во сне лучше всего летать поздней осенью, когда трава в инее, лужи заледенели и никак не понять — то ли дождь идет со снегом, то ли снег с дождем, а под толстым ватным одеялом солнце светит, море, песок горячий, небо в одуванчиках, в васильках и ромашках. Летишь себе между морем и небом, между васильками и одуванчиками и руками машешь, набирая высоту. И никто тебя не заставит приземлиться — ни собака, которая снизу кричит, что тебе пора принимать таблетки, ни жена, которая толкает тебя ногой, чтобы ты не лежал поперек кровати, ни жена, которая силится перевернуть тебя на другой бок, чтобы ты не храпел при резком наборе высоты, ни даже жена, которая тянет одеяло на себя.
Летал я вчера ночью во сне и думал, что хорошо бы в историях болезни не только писать про гастриты, гипертонии и ломоту во всем теле, а завести в них еще и раздел, где писать про пациента хорошее. К примеру, до сих пор летаешь ты во сне. Тебе уже шестой десяток, а ты все летаешь. Вот пусть и запишут — еще летает во сне. И чтобы все, до единого, налетанные часы в отдельной графе были указаны. И чтобы врач своими кривыми буквами так прямо и написал в заключении — еще растет. Пусть медленно, пусть незаметно невооруженным глазом, но растет.
Еще и лед на реке тоньше бумаги, еще и отопительный сезон только начался и сосед сверху день и ночь стучит по батарее, чтобы выбить из нее застрявший пузырь воздуха, еще жена только думает сказать насчет новых зимних сапог и все никак не решит, в какую руку удобнее взять скалку для разговора, а рыбак уже сам не свой. То унты свои меховые с антресолей достанет, чтобы осмотреть их на предмет моли, то бур, сделанный из самой что ни на есть твердой ледокольной стали, наточит напильником до бритвенной остроты, то ящик для снастей покрасит в двадцать пятый или даже в двадцать шестой раз самолучшей финской водостойкой краской, то вытащит с нижней полки холодильника влажную тряпицу, развернет ее, пересчитает драгоценного мотыля и, обнаружив недостачу трех личинок, устроит выволочку жене и, на всякий случай, собаке.
Сны у рыбака в это время серебристые от чешуи вылавливаемых окуней или красноперок. Но спит он плохо — часто просыпается от храпа треска неокрепшего молодого льда и со страху хватается за что попало. Получив затрещину от жены, идет на кухню покурить, успокоиться и заодно проверить, как там мотыль, мешок с подсолнечным жмыхом для подкормки, не выдохлась ли… Только одной бутылки может и не хватить, если вдруг ударит сильный мороз или клев будет такой, что не отойти сутки через трое, или сосед, как в прошлый раз, поймает огромную щуку и ее придется обмывать втроем, чтобы успеть к концу отпуска…
Тут рыбак просыпается, видит, что уже давно утро и на кухню входит жена поговорить о покупке новых зимних сапог. Вернее, догадывается. По скалке в ее правой руке.
…и уже после того как уложишь спать всех кур, как накапаешь валерьянки петуху, как расскажешь теленку сказку на ночь, как перекрестишь чижика, как накормишь сырной коркой многодетную мышь, растящую без отца третью неделю четверых детей под плинтусом в кухне, как опустишь в погреб картошку, которую велела опустить жена, прошмыгнешь под толстое лоскутное одеяло к теплой стене у печки, свернешься калачиком, закроешь глаза и под закрытыми глазами станешь тихонько мечтать о том, как приделаешь к одному боку ракеты луноходные колеса, к другому — весла для воды и мачту для паруса, а к третьему — трубу для маленькой буржуйки, как возьмешь с собой рыболовных крючков, грузил, блесен, ружье, утиной дроби, медвежьих, кабаньих и лосиных патронов, связку вяленых щучек, копченого леща, сушеных белых и ржаных сухарей, бутыль… нет, две калгановой, коробку чаю, сахару кускового, баранок, семечек, спичек, как выберешь ночь пояснее, как все тихонько погрузишь, как позовешь с собой собаку, как задраишь люк, как потом отдраишь обратно, как сбегаешь за мышью и всеми четырьмя ее детьми, включая младших и непутевых Костика и Таню, как снова задраишь, как повернешь ключ на старт, как включится зажигание, как… не сразу взмоешь вверх, а сначала острым белым пламенем из кормовых дюз спалишь к чертовой матери проклятый курятник, теплицу, превратишь навозную и компостную кучи в угольные и только потом возьмешь курс на правый верхний угол неба, где, как говорил приезжавший к соседу из города сват, работающий охранником в планетарии, больше всего звезд, похожих на Солнце, и пригодных для жизни планет…
Кафе на Малой Бронной
В кафе на Малой Бронной юная, тонкая и гибкая официантка интеллигентной, но неуловимо провинциальной наружности, в руках которой роман Тургенева смотрелся бы куда лучше, чем салфетка, ловко прибирает стол в перерыве между тыквенным биском с тигровыми креветками и утиной ножкой «конфи» с тушеной капустой. Она ставит на свой поднос пустую тарелку, рюмку из-под «Русского стандарта», заглядывает мне в глаза своими огромными, почти детскими золотисто-зелеными глазами и почтительно, как дочь отца, тихо спрашивает:
— Сейчас еще пятьдесят, да?
Где, как, когда всосала она из воздуха, которым дышала, этот лакейский дух, откуда она взяла эти приемы, которых видеть не могла в детстве, в семье, где папа наверняка был инженером или врачом, а мама библиотекарем или учительницей начальных классов где-нибудь в Боровске или Торжке. Но дух и приемы эти были те самые, неподражаемые и неизучаемые.
Черт дернул ее поехать поступать в Москву, в театральный. Не поступила, поплакала, вспомнила, что хорошо у нее с арифметикой, что в уме умножает трехзначные числа, и пошла в официантки, чтобы уж на следующий год непременно поступить в театральный. Проработает она в официантках года три или даже лет пять, выйдет замуж, придет домой с полными сумками продуктов, проверит уроки у детей, постирает, станет кормить обедом мужа и, между гороховым супом со свиной рулькой и гуляшом, спросит его:
— Сейчас еще пятьдесят, да?
Не дожидаясь ответа, наденет ему на голову кастрюлю с остатками супа и уйдет в спальню, глухо рыдать в подушку, чтобы дети не услышали.
Может, конечно, повернется жизнь к ней другой, более светлой стороной. Выйдет она замуж за олигарха, который случайно зайдет к ним в кафе поужинать, потом родит ему двух детей, потом они уедут отдыхать к себе на виллу, на французский Лазурный берег, и уже там, за обедом, не задавая никаких вопросов и не дожидаясь ответов, она наденет ему на голову супницу севрского фарфора, полную тигрового биска с тыквенными креветками.
С третьей стороны, может, ей повезет. Сбудется ее мечта, и она закончит театральный. Выйдет замуж за инженера, похожего на ее отца, родит от него двух детей, придет домой с репетиции, уставшая как собака после изнурительного пятичасового поиска сверхзадачи в роли комнатной левретки в доме какой-нибудь выжившей из ума пиковой дамы, охрипшая от лая, с порванными о руку режиссера колготками, проверит у детей уроки, внимательно выслушает рассказ мужа о том, как его подсиживают на работе, достанет из холодильника кастрюлю с гороховым супом и, не говоря худого слова, наденет ему на голову.
С четвертой стороны — почему все должно заканчиваться кастрюлей с супом? Вовсе нет. Это может быть компот, или манная каша, или жидкое тесто для сырников. Они будут смотреться ничуть не хуже. Только манная каша должна быть без комков. Она девушка добрая, не жестокая.
…выезде из города свет фар выхватывает на несколько секунд из галактической тьмы облупленную стену выкрашенной в желтый цвет сталинской двухэтажки с перекошенным окном во втором этаже, за которым стоит облупленный сервант возраста «я уже на пенсии, но еще работаю». На верхней, стеклянной, полке этого серванта помещается белая, синяя, красная с золотом многодетная фарфоровая рыба-бутылка с пробкой во рту и шесть ее мальков-рюмок без пробочек. Их оставила деду Пете Лиза из пятой квартиры, когда они с мужем и дочерью уезжали в восемьдесят шестом в Израиль. Лиза так плакала, что дед Петя насобирал полные рюмки ее слез и потом пил до тех пор, пока не выработал стаж, вышел на пенсию, уехал в деревню к двоюродному брату и, засмотревшись на уплывающие облака, закружился головой и умер, а городскую квартиру завещал племяннице, которая вот только сейчас приехала, поднялась по пропахшей кошками лестнице, открыла обтянутую вытертым дерматином дверь, вошла, включила свет фар уже ощупывает обледенелое шоссе, мелькающие кривоногие дорожные знаки и спрятавшуюся в придорожных кустах машину гаишников, один из которых обмахивает свою полосатую палку пятисотенной бумажкой, только что полученной от беспечных проезжающих за превышение скорости, а второй…