Михаил Любимов - Записки непутевого резидента, или Will-o’- the-wisp
Грандиозно!
Без приключений выехали на проселочную дорогу в поисках озера Свентес, веселый тракторист объяснял путь с упором на местный магазин: «Водка там есть, а на хлеб я не смотрю».
Если Валдай — жизнелюбивая рубенсовская гетера с взлохмаченными волосами, то Свентес — голубоокая красавица Васнецова. Воды его кристальны и на несколько метров видно белое песчаное дно. Вечером, перед заходом солнца, озеро накрыла молочная дымка и стало еще теплее.
26 июля 1970 года.
Возвращение на Родину зачастую приятно: когда вдали ты долго жил и от нее отвык, то даже скорбный ряд могил — как розовый цветник, послушный морж— московский клерк и помпадур-балбес — все мило, сладко, как эклер в «Патиссери франсез»[36].
Мы простились с Латвией вскоре после Краславы— живописного городка на берегах Двины, и направились в Полоцк. В местном магазине, подхлестываемый актуальным бухаринским лозунгом «Обогащайтесь!», я приобрел уникальный гарнитур из стола и четырех складных стульев.
Россию, родину мою, я почувствовал в Полоцке у пивного ларька. Неукротимым танком надвинулся на меня мужик, недружелюбно дыша самогоном, сунул в физиономию нечто напоминавшее стрелу с ядовитым наконечником, которые, как известно, восточные славяне настолько успешно применяли против своих врагов, что быстро оказались под властью Речи Посполитой.
«Купи гвоздь!» — прорычал он и шутя нацелился мне гвоздем в глаз. В первый момент, избалованный прибалтийской учтивостью, я сразу не нашел что ответить, но, к счастью, вспомнил картину сюрреалиста Кубина, где доктор забивает гвоздь в голову сумасшедшего пациента: «Что мне, в голову вбивать, что ли?» Это заставило мужика задуматься, и он отвязался.
В ресторане висело объявление, запрещающее полочанам являться в пижамах и майках, у храма висела тяжеловесная надпись: «Пешеходное хождение запрещено!», у выезда из города на дороге мирно писали дети.
Захотелось эклер в «Патиссери франсез».
28 июля 1970 года.
И грянул последний ужин вблизи Смоленска, когда впереди реки можайского молока и огни растленной столицы — палатка уже приелась, в голову лезли ванны с пенистым болгарским «бадузаном», презираемая когда-то широкая тахта, устланная крахмальными простынями, и нормальный газовый огнь, не вытекавший из баллона через микроскопическую дырочку, которую постоянно забивали природные стихии.
Прекрасная дама сделала из палатки храм чистоты, вымыла все и вытерла, превратила в Георгиевский зал, и трапеза была обильна и вкусна, и сладки речи и предвкушенья столичных чудес.
Я люблю комфорт, но, увы, где-то в глубине души таится червь — враг чистоты и порядка, мы не моемся годами, обросли насквозь лишаем и кровавыми зубами ногти яростно сгрызаем, — как же еще объяснить, что в одно мгновение, где бы я ни появлялся, образцовый порядок превращается в хаос, белая скатерть покрывается жирными пятнами, у ног лежат крошки и рыбные скелеты, все вещи меняют свои вековые места, все теряется, скрывается, опоганивается, деформируется, и нет нирваны, и уже не штиль, а шторм…
Первая рюмка прошла легко, как поцелуй в щечку, но вскоре улыбка моей Тамары потухла, глаза заблуждали по палатке, на личике появились скорбные складки — и она зарыдала (слезы скатывались на резиновый пол, иначе бы они прошли сквозь земной шар и забили водопадом в Америке), не в силах сдержать своей горькой печали.
— Ты — грязнуля! — прогремело сквозь слезы, сверкнула молния, от грома с дерева свалился медведь, в голову полетел граненый стакан и врезался в бледный лоб, набив синюю шишку.
Такого рукоприкладства я ранее от дам никогда не испытывал, разве что однажды одна актриса в ресторане Дома кино разбила бокал о мою голову — кровь взбудоражила всех пьянчуг вокруг, правда, виноват был я, ибо сказал, что нет у нее ни воли, ни характера, чтобы это сделать, да еще поспорил, провокатор[37].
Возвращение в Москву напоминало жизнь: машину вдруг затрясло, постепенно стали отвинчиваться разные детали (особенно запомнилась некая «бобина», повисшая грустно на проводах), затем вышла из строя коробка передач, и я ехал только на третьей, дрожа перед светофорами — только бы не красный! — в пути нам помогали советом, о причинах вибрации горячо спорили, к гаражу подтянули на тросе.
Через несколько дней мы подали документы в загс, и прожили счастливо десять лет.
И будут ангелы летать над вашим домом.
Неужели дурак?
Москва, 1969 — 1976
Заслуживает внимания тот факт, что, владея обширным земным плоскогорьем, где много чистых источников и густолистых деревьев, они предпочитают всем скопом возиться в болотах, окружающих снизу их территорию, и, видимо, наслаждаются жаром экваториального солнца и смрадом.
Хорхе Луис БорхесЛадно, ладно, думал я, Бог с ними, с разводом и потухшей карьерой, не сошелся свет клином на КГБ, надо писать, надо затмить Юлиана Семенова невиданными откровениями прямо из недр секретной службы (я не представлял, насколько беспощадна цензура).
Родился сценарий фильма о разведчиках, с названием из Уитмена, которого вроде бы любил Сын Сапожника: «Горит наша алая кровь». («Мы живы, горит наша алая кровь огнем неистраченных сил», — где-то вождь процитировал эти строчки в подкрепление тезиса о могуществе большевиков.)
Герой, расставшись с любимой, уехал в Испанию на войну с Франко, потом Отечественная и подвиги в немецком тылу, а после войны нелегальная жизнь в Англии, где, рискуя жизнью, герой спас из когтей британской разведки старого друга-профессора, естественно, рассеянного, как повелось у нас со времен Тимирязева, но тем не менее женатого на бывшей возлюбленной героя. Чем не шекспировские страсти?
Прототип с сыном Сашей, женой Тамарой и отцом. 1971 год, г. Москва
Вскоре явилась на свет суровая проза: повесть «Belle amour» — там чекист-бизнесмен соблазнил жену лорда, но настолько вжился в роль, что намертво влюбился, а в результате погиб одноногий нелегал, храбрец и орденоносец Генри, тоже трудившийся в тылу врага со времен Испании.
Тема испанской войны и особенно подвиги добровольцев меня всегда волновали, я чувствовал, что те люди были искренни, начинены романтическим порохом, солидарны. Это подкрепляло мысль о жизненности коммунистических идей, и Великая Иллюзия, уже сгоревшая в пражских кострах, порой снова выныривала из глубин и щекотала нервы.
Все шедевры я относил другу дома Виктору Николаевичу Ильину, секретарю Союза писателей, причем не по каким-нибудь, а по оргвопросам.
В боевые тридцатые годы отец работал с Ильиным в СПО (секретно-политическом отделе) и в 1937 году загремел в тюрьму за «троцкизм», а на самом деле по абсурдной причине: приятель его — директор завода после допроса на Лубянке шмякнулся с лестницы вниз (тогда еще Система не успела всего предусмотреть и пролеты в железные сетки не затянули) и, умирая, почему-то назвал имя отца, которого тут же и взяли.
Как гласит предание, Ильин, дежуривший однажды по СПО, зашел к шефу, кажется, Молчанову, с отцовским делом и умело его доложил: мол, какой он, к черту, троцкист, если толком не знает, кто такой Троцкий, это и на политзанятиях чувствовалось. Молчанов дал команду, отца выпустили, выгнали из органов, но пристроили в Киеве уполномоченным по мерам, весам и измерительным приборам.
История Ильина описана и Солженицыным, и Войновичем, и многими другими, в 1942 году его на девять лет засадил в одиночку шеф безопасности, его близкий друг Виктор Абакумов (в конце жизни Виктор Николаевич говорил: «Знаешь, сейчас мне кажется, что Витя просто хотел спасти мне жизнь, поэтому он не допускал ни суда, ни следствия — иначе бы меня точно расстреляли!»).
Ильин пришел к нам в Москве году в пятьдесят четвертом с выпавшими зубами, тогда он работал прорабом, но вскоре, как бывший куратор культуры в ОГПУ-НКВД, комиссар второго ранга (по-нашему, почти генерал-майор), человек начитанный и умный, был брошен на разноликое писательское стадо.
Пройдя тюрьму, Ильин остался коммунистом (думаю, что искренне, хотя с началом перестройки у него появилось много сомнений) и патриотом органов, любил вспоминать службу в кавалерии во время гражданской, наша семья традиционно посещала его дом в день рождения, где отец, чуть выпив, радовал гостей своим приятным тенором («Не счесть алмазов в каменных пещерах» и даже «Пока земля еще вертится» Окуджавы — отец шел в ногу со временем).
Публика у оргсекретаря собиралась солидная: барственный и хитрый С. Михалков, весь в себе С. Наровчатов, светский Гофман и вкрадчивый Алексин, из старых чекистов бывал генерал Райхман, бывший заместитель начальника контрразведки, сидевший и при Сталине и при Хрущеве (уже при перестройке мы с ним, будучи соседями по району, иногда гуляли вокруг Миусской площади, «Умнейший был человек Лаврентий Павлович!» — говорил он), Норман Бородин, видный контрразведчик, тоже порядком отсидевший, — в общем, у Ильина собирались и таланты, и поклонники.