Евгений Шестаков - Номерные сказки
— Та-а-ак... — недобро протянул государь. Собственно, это было все, что он мог сказать по имеющейся проблеме. Отсутствие специальных знаний и неизлечимая доброта довольно часто были причиной его собственных неудач. Однако в данном случае было с кого спросить. Государь одной группой мышц свел воедино брови, а другой выпятил нижнюю челюсть так, словно собирался укусить себя за нос. Боярин стоя сомлел. Его величество привстал с трона, и небольшой, но крепкий бугор обозначился над локтем правой его руки. Боярин взмок одновременно по двум причинам и приготовился вдобавок заплакать. Царь не был склонен к рукоприкладству, но напугать виноватого подданного мог иногда столь сильно, что бывали даже случаи преждевременных мужских родов. Боярин затрепетал и приготовился к мучительному позору, помноженному на душевную боль.
— Хрю! — вдруг раздалось из-за трона. Все опешили. Свиней в палатах, как правило, не водилось. Однако водился шут. Он выполз на карачках, поморщил нос, почесался боком о ножку трона и опять хрюкнул.
-Хрю!
— Дурак! — гневно выкрикнул царь,- Прочь пошел! Не видишь — катастрофа финансовая стряслась! Уходи с глаз долой! Надобен будешь — вызову, а в серьезные дела с шутками своими не суйся!
— Хрю! — твердо сказал шут и встал. Дурости в его глазах не было ни на грош, — Сие означает "Химизация и реструктуризация юга". Промышленная программа такая. Самородок один на бересте написал. К тебе, величество, обратиться-то побоялся, а архимандриту-то на пасеку снес. Архимандрит говорит, очень дельно мыслит мужик. Не только грамоте знает, но и понятиями владеет. Каку-то черну жижу из-под земли добыть хочет. Говорит, за эту самую жижу монополии в Европе по башке друг дружку колотят.
— Не понял. — честно признался царь, — Какую такую жижу? Какие монополии? Ты о чем?
— Хрю! — сказал шут, — что в переводе со свинского значит "не знаю". Ты — царь. Тебе в этом и разобраться...
Сказка №38
В это тягучее пасмурное утро боярин-грамотей закончил художественное чтение новейшего немецкого романа "Грустная повесть о бедной сиротке Гретхен, ее болезнях, горестях и безвременном преставлении в тяжких муках". Когда хлопнула закрываемая кожаная обложка, государь, отвернувшись, махнул рукой. Все, включая заплаканную царицу, тотчас встали и вышли. Никто не посмел обернуться, но все знали, что спина самодержца содрогалась не от холода. И не от того, что половина царицыных слез вылилась ему за воротник. Царь, в полном соответствии с замыслом автора, глубоко проникся и искренне пережил. Он стоял у окна с влажными глазами и хлюпающим носом, глядел вдаль и не видел ничего, кроме тоскливой безысходности бытия. Вспомнив последние слова героини перед тем как она, за две понюшки хлеба убирая голыми руками снег с крыши, упала с шестнадцатого этажа в открытый канализационный люк — государь всхлипнул так громко, что на несколько мгновений оглох.
— Страсти господни... — изведя шестой за утро платок, мокрым соленым голосом сказала в соседней горнице царица. Грамотей с виноватым видом тут же подал ей седьмой и восьмой.
— Литература, — сказал шут, чтобы как-то поддержать разговор. Ничего, кроме имени героини он не запомнил, так как всю декламацию проспал под троном. — Один из главных способов приведения в трепет сердечной мышцы.
— Истинное искусство! — подтвердил, кивая всем телом, один из ближних бояр. Он тоже проспал практически всю декламацию, но, в отличие от шута, сидя, с открытыми глазами и выражением внимания на лице.
— Поди, Сеня, глянь, как он там. — немного погодя сказала царица. Шут, неслышно ступая, направился к двери. Которая распахнулась ему навстречу, явив стоящего за ней государя. Который, безмерно удивляя всех, обратился к присутствующим не со словами, а с какой-то невнятной музыкальной фразой, отдаленно напоминающей известное сочинение известного венского композитора.
— Падам... Падам... Падам пам-пам...
Шут сообразил гораздо быстрей других и отреагировал мгновенно.
— Обязательно! — взяв самодержца под локоток, сказал он.- Прям сейчас! Тока клич бросим, чтоб ко дворцу прибежали. Чтобы без промедления ковыляли быстренько ко дворцу и держали карманы шире. А тебя, надежа, пока умоем. И в подвал за казной пошлем. Дай-ка, зрачочки тебе протру. А то перед подданными неудобно...
... — Подам... Подам по монете... Каждому... — твердил государь, сидя на балконе за ширмой и развязывая очередной кошелек. — Каждому сирому, болезному и убогому. И ветхому. И горемычному. А погорельцам вдвойне подам. Пусть вперед выходят. С красными флажками. Чтоб отличать. А болезные — с белыми. Чтоб не путать. А кто без флажков — тому тоже подам. Всем подам. Мы не амебы. Но делиться надо. Господь сказал. Не кто-нибудь. Ему тоже подам. На храм. Чтобы был.
Щедрость государя, как и многие из его свойств, была безграничной. Вернее, искусственно ограничиваемой окружением. Когда собравшаяся под балконом толпа выросла до размеров всего взрослого населения страны, а количество развязанных кошельков приблизилось к половине всех денежных запасов, шут нагнулся к цареву плечику и шепнул :
— Пора.
— Убогий? — спросил царь первого подошедшего. Тот кивнул.
— Немой? — утерев слезу, царь подал ему монету. Тот кивнул и отошел.
— Глухой? — спросил царь следующего.
— От рождения! — ответил тот, получил свое и убрался.
— Слепой? — спросил государь третьего, с закрытыми повязкой очами и бьющей по земле палочкой.
— Вообще-то он картавый! — отвечал за него четвертый, — Картавит, елы ты мои палы, как вдаренный попугай! А ослеп только что. За углом. Как денюшки блестят, увидал — и ослеп. Одним разом на оба глаза. А я, государь, одноногий буду. Тоись, с виду на двух хожу, но только одна моя. А другая чья-то. Не веришь? Хошь, заголюсь? На одной волосов мене, чем на другой. Не веришь?
Но государь верил. И давал каждому подошедшему согретую телесным и душевным теплом монету. А шут — самым наглым — невидимые взору пинки. Чтоб не напирали. И по второму разу не подходили. Потому что денег у государства меньше, чем щедрости у государя.
Сказка №39
В этот день сразу после обеда государь не уснул, как это чаще всего бывало, а наоборот, как это бывало лишь иногда, приободрился до такой степени, что отражения в зеркалах едва за ним поспевали.
— Собирайся. — сказал он шуту, едва тот утер рот салфеткой. Вопрос "Куда?" услышан не был, так как звук шутовского голоса не достиг царевых ушей ввиду слишком быстрого перемещения оного по коридору.
— Чеснок, — сказала многоопытная царица, — Три головки съел вместо двух. Шибко теперь бегать будет. Оно ему как мурлыке котовскому валерьянка.
Подтверждая ее слова, государь снова пронесся мимо с одним обутым валенком и свистящей от скорости короной.
— Черт-те какой десяток лет человеку, а летает, как сопли за пацаном. — недовольно сказал шут. Он съел только полкиселя и чуть-чуть откусил от груши.
— Видимо, идея какая-то обуяла. — предположил кто-то из бояр. — Безотлагательное что-нибудь в ум пришло. Может, не дай Бог, реформа опять какая.
При слове "реформа" все, включая шута, поежились. Слово "реформа" сразу освежало в памяти такие события, давние и недавние, рядом с которыми вселенский потоп не выглядел бы вообще никак. Достаточно было только вспомнить позапрошлый год, когда государь с присущей ему неумолимой добротой снизил пенсионный возраст до тридцати лет. И до десяти лет повысил срок, даваемый незаконно работающему пенсионеру. Экономика рухнула и лежала в пыли до тех пор, пока со своей дальней пасеки не доковылял архимандрит и не сообщил конфиденциально государю, что Господь в его, архимандрита, лице устно советует одуматься и на хрен все отменить. И, пряча взгляд, предъявил царю "вельми слезоточивую", как он выразился, икону. Царь припал, раскаялся и тотчас же все исправил. И полгода был тих. А в день своего рождения так набряк спиртными напитками, что снова не удержался. Держа писца за седеющие на глазах патлы, надиктовал и заверил своей печатью такое, что наутро обомлел сам. И тут же, бегая и крича, все отменил. Но государственная машина успела четко сработать. И угрюмые стражники молча таскали на площадь охапки сучьев. А привязанный к столбу голландский посол молча, ввиду наличия во рту кляпа, наблюдал, как палач наполняет керосином клизму. Которую дрожащий от ужаса лекарь дрожащими же руками тянул прямо к послову заду. А хмурый пушкарь, невесело косясь на зевак, пристраивал к пословой спине малый бочонок с порохом. А его, посла, личный секретарь и по совместительству оберфейерверкер, плача и извиняясь, накручивал на пословы кудри петарды. Государь поспел уже в тот момент, когда начался обратный отсчет и экзекуторы удалились в укрытие. Затоптав пороховой шнур, царь лично развязал и разминировал многострадальца. И две недели подряд каждый день приходил извиняться. Всякий раз с новым орденом и плошкой икры. А также с пирогом от царицы и вышивкой от царевны. И никто не мог понять, что же такое случилось. Пока сам государь в приступе стыда не сообщил на исповеди архимандриту, что из-за излишнего потребления сделался столь нетрезв и мысленно дерзок, что своею царскою волей и реактивным образом решил вознести посла к Господу. Не по злобе, а, наоборот, за заслуги. Его величество получил крепкое церковное наказание, а архимандрит стоически крепился до самой ночи и разболтал секрет лишь во сне.