Михаил Веллер - Гонец из Пизы, или Ноль часов
Ольховский спустился в машину. Зыбкий зеленый свет тек сверху сквозь световые люки, отмытые до ангельской прозрачности. Факелы форсунок бились и гудели в топках обоих котлов, шуршал и ухал водяной насос.
— С Богом,— сказал Колчак, снял фуражку и ударил себя по колену.
Красные стрелки манометров еле заметными движениями стали переползать деления.
— Провернем? — спросил Ольховский.
— Поднимем сколько можно и посмотрим сначала, как контур,— озабоченно сказал Мознаим.
— Еще пару часов можно отдыхать,— прикинул Арсентьич.— Если все будет в порядке — провернем винты на самых малых, поглядим.
Без всякой надобности Ольховский пошел проверить часового у «крюйт-камеры», где в штабель лежали семьдесят пять дощатых зеленых ящиков, и в каждом, в выпиленных гнездах перемычек, помещался снаряд с пластиковой пробкой, ввернутой в усеченный конус головной части в гнездо взрывателя — и отдельно и ниже гильза, под залитой парафином крышкой которой ждал полный комплект пороховых картузов. Цинку с взрывателями Ольховский держал в собственной каюте. Если что — уж лучше пусть грохнет там: сразу.
Винты провернули к вечеру.
18Давай, брат, отрешимся, давай, брат, воспарим, в тихих сумерках дернем дешевой дрянной водки и трехструнным блатником повесим звон отсыревшей в кубрике гитары, и увидим что-нибудь такое нехитрое и романтичное, что иногда хочется увидеть, типа того нехитрого представления, что даже стоя на месте, крейсер плывет сквозь время, и под таким углом зрения любое упоминание о любой связанной с ним мелочи сразу приводит в движение, активизирует, оживляет, делает видимым и слышимым весь поток времени, омывающего его борта и надстройки: здесь били лиственные сваи и засыпали бутовым камнем, одевали набережную в гранит, снимали булыжники и мостили проезд торцами, торцы меняли на диабаз, а после стелили асфальт, здесь проходили демонстрации и обкладывали мешками с песком зенитные позиции, здесь мамы прогуливали малышей, малыши шли в школу, взрослели, женились, рожали детей, старели, выходили на пенсию, умирали, за этими окнами, где много раз меняли стекла, делали ремонты и перепланировали квартиры, въезжали одни жильцы и выезжали другие, здесь менялись моды: козловые ботинки со скрипом, парусиновые тапочки, беленые зубным порошком, рогожковые брюки и тенниски шелкового трикотажа, крепдешиновые платья с плиссированными юбками и туфли на венском каблуке, и мини, и белые ажурные чулки, и черные отутюженные брючки шириной в шестнадцать сантиметров, и голубовато-снежные нейлоновые сорочки, женские прически «бабетта» и мужские локоны до плеч, а под ними просвечивают клеши, и перманент, и стальные фиксы, и зеленые суконные вицмундиры с чеканными орлеными пуговицами в два ряда, и в музыке сменялись Утесов, Вертинский, Бернес, Элвис, Битлз, Пьеха, и прорисованы один сквозь другой портреты Николая, Зиновьева, Кирова, товарищей Булганина и Хрущева — Брежнева, Андропова, Горбачева, и через штукатурку стен белеет мелом, схваченным в классе: «Гагарин! Ура!», и даже если взять лишь один гранитный синевато-багровый блок набережной — это каменоломня в Карелии, и замордованные мужики с кувалдами и клиньями, плотная серая дымка злющего комарья, и дым костров, булькающий котел на огне, и волокуши, на которые укладывают обвязанные пеньковыми тросами блоки, и лошади, давно уже кончившие свой век на живодерне, из их копыт сварен клей со старинным забытым названием «гуммиарабик», которым гимназисты клеили осенние листья в альбомы гербариев, украшенные тонким и угловатым золотым тиснением ятей, а блоки обтесывались стальными тесалами, и державшиеся за теплый металл узловатые, разбитые работой и обросшие мозолями руки были когда-то руками детей, цеплявшимися за материнскую юбку, и каждый камень — это история счастья и слез человеческих семей, от которых только и осталось их воплощение в этом гранитном блоке, и зернистый камень навечно хранит прикосновение этих жизней, и эти бессчетные связи с миром и множеством миров тянутся от каждой гранитной крошки, в полыхании штандартов, вымпелов и знамен, в лязганье и громе оркестров и пьяной россыпи гармошек, в мате, мольбах и клятвах, в веерах блеклых и радужных ассигнаций с калейдоскопом профилей, и бесчисленное плетение времен и судеб накрывает громадной прозрачной и призрачной полусферой тот небольшой участок пространства, на котором мы остановили сейчас свой взгляд, и любой обрывок ткани бытия, любая нехитрая материальная комбинация, вроде того же крейсера — не сама по себе, но, как пел сгинувший в веках англичанин и поэт, но — как буксир, который, отчаянно и тихо работая винтами, пытается сдвинуть с собою вместе всю набережную, воду реки, городской пейзаж и историю города и страны, с которыми каждый миг времени он срощен воедино невидимыми и нерасторжимыми связями, являясь сам их частью и продолжением, малой гранитной крошкой времени и общего целого.
Вот во что верим мы, историки.
И мы любим истину.
Вот что такое сдвинуть с места крейсер.
19Безопасный секс хорош только в телерекламе. Майя забеременела, о чем немедленно сообщила Шуре и трепетно уставилась, ожидая реакции. Шура с подобным явлением природы применительно к своей небогатой личной жизни столкнулся впервые, и в понятном волнении, проникнувшись весомостью события, в ответ рассказал о том, какое ответственное дело предстоит ему. Личное и общественное вступили в классический и классицистский конфликт.
Он чувствовал себя скотиной еще и потому, что в голове, совершенно противу его желания и эмоций, истерически прыгал глумливый и подлый стишок: «Если ты беременна, то знай, что это временно, а если не беременна — то это тоже временно». Господи, какое же я говно, думал Шура.
— Вообще мы могли бы пожениться до вашего отхода,— сказала Майя. Подумала, отчаянно обхватила его за шею и зарыдала.
— Откуда я знаю, что нам предстоит,— пробормотал Шура, со стороны понимая высокий трагический пафос момента.
— Зачем вам в Москву!..— плакала Майя.
— Ты что — не понимаешь, на каком корабле мы служим?
— Вам только ваши революции устраивать, а нам потом что? Как я так останусь?..
— А как все?
— Все ходят в абортарии, где их потрошат, как курей. Тебе очень охота, чтоб из меня выпотрошили твоего ребенка, да?
— Погоди,— гладил ее Шура по голове,— погоди. Наведем порядок, тогда и поженимся. Ну, как я сейчас могу? Что я ребятам скажу? А они мне что скажут?
— А если вы-вы-вы-ы не вернетесь?
— Ага,— сказал Шура.— Если смерти — то мгновенной, если раны — небольшой. Нельзя так дальше жить, понимаешь, нельзя! — закричал он, с отвращением слыша, что говорит чужими заемными словами, не зная, как сказать иначе.
Майя судорожно вздохнула, посмотрела на часы и вылезла из постели.
— Сейчас Катя придет,— сказала она,— надо одеваться. Ты только предупреди меня, когда вы поплывете. Я тебя буду встречать в Москве, хочешь?
— Вот только не надо! Сиди дома, поняла? Здесь спокойно, по крайней мере.
— Это здесь-то спокойно? Ты телик смотришь?
— Ну, относительно.
20Кабельное телевидение Ольховский приказал протянуть на крейсер по одной-единственной причине: следить за прогнозами погоды, поскольку ни родному городскому метеобюро, ни кронштадтской службе он имел все основания не доверять. Ждали одного: нагонного ветра, который поднимет уровень воды; а это происходит, как правило, в октябре, если происходит вообще. Как тут не вздохнуть, от какой малости зависят судьбы людей и стран иногда. Впрочем, судьба моряка всегда зависела от ветра.
Теперь после отбоя команда в тапочках пробиралась смотреть эротику и глотать слюни. Нет худа без добра. Это тоже способствовало общему подъему настроения. Завершением на донышке дня оставалось удовольствие.
Но ожидание напрягает, и атмосфера стала несколько нервозной, а в манерах вдруг начала проглядывать церемонность, через которую выражала себя значительность предстоящего: так находят опору в создании этикета вокруг мелочей люди, живущие рядом с опасностью. Не просто, то есть, живем и служим, а каждый день готовы ого-го к чему.
Все чаще Ольховский ночевал на корабле, приезжая домой раз в несколько дней.
— Пьер,— сказала жена в одно из последних их свиданий; откуда она взяла это дурацкое французское обращение? и произносила-то как-то в нос. Очевидно, ей казалось в этом что-то гвардейское, аристократическое: словно так подобало говорить аристократке, спокойно готовой к любым катастрофам, муж которой избрал военное ремесло, и риск придает остроты отношениям любящих супругов.— Пьер, я боюсь.
— Боюсь не боюсь, а что делать,— отозвался муж.
Никому в голову не приходило, что три часа ночи и что пора спать.
— Говорят: несчастья, страдания,— сказал Пьер.— Мы думаем, как нас выкинет из привычной дорожки, что все пропало; а тут только начинается новое, хорошее. Пока есть жизнь, есть и счастье. Впереди много, много. Это я тебе говорю,— сказал он, обращаясь к Наташе.