Эфраим Севела - Викинг
— Вы вот что, дорогой товарищ, — вмешался Гайдялис, болезненно морщась от дыма своей сигареты, — не пугайтесь. Все будет в порядке. Но на всякий. случай… Всякое может быть… Девица-то она с характером. Уже имеет на счету попытку к самоубийству. Травилась. Мы ее из больницы взяли. Так что надо с ней полегче на поворотах… А то еще что-нибудь учудит. Мозги-то еще совсем ребячьи. Семнадцати не исполнилось. Моей дочери ровесница.
Кабинет до тоски напоминал десятки таких же в других уездных центрах, что повидал Альгис в своих скитаниях по Литве. Большой письменный стол, накрытый стеклом и в перпендикуляр к нему другой под зеленым сукном, для заседаний. Портрет Сталина на стене. В углу железный несгораемый шкаф и деревянный книжный, плотно набитый одинаковыми красными обложками томов Сталина и Ленина, посеревших от пыли, потому что их никто в руки не брал, и они были просто обязательным атрибутом каждого кабинета. Альгис сидел в кресле за письменным столом, а сам хозяин кабинета и его сотрудники на стульях вокруг второго стола. Дела уже были кончены. В блокноте у Альгиса пестрели цифры и фамилии, которые ему здесь дали в укоме. Он собирал материал об учете в сети политического просвещения. Цифры, которые ему, не моргнув, дал секретарь по пропаганде, были дутыми, завышенными. Альгис это понимал, и они догадывались, что он понимает, и были рады, что он не дотошный службист, а хороший славный парень, который предпочитает верить им на слово, а не ездить проверять по мокрым дорогам, в холодные сырые хутора, откуда нет гарантии вернуться живым.
Вся система политического просвещения сводилась к кружкам по изучению краткой биографии Сталина, и по сводке, какую ему показали, в этих кружках обучалось почти все взрослое население уезда, весьма поредевшее после недавней депортации в Сибирь. Это было абсолютно нереально, но здесь все казалось нереальным и вдумываться ни во что не хотелось. хотелось одного, поспать и поскорей унести отсюда ноги. Теперь они болтали, коротая время, радуясь тому, что гость не ушел в гостиницу и пробудет с ними здесь до утра, и поэтому будет не так скучно, а, главное, можно услышать что-нибудь новенькое. Говорили они на каком-то странном языке, очень отдаленно похожее на литовский, куцые мысли выражали газетными формулировками, почерпнутыми из передовых статей, составляющих их основное чтение, а эти формулировки были дословным переводом с русского, заимствованными из центральных газет, и Альгис с грустью думал о том, что будет с этими людьми через пять-десять лет, если их не убьют. Они совершенно разучатся говорить по-человечески и общаться с ними станет невыносимо. Первый секретарь похвалил стихи Альгиса, опубликованные недавно в газете, назвав их «актуальными» с высоким идейно-художественным уровнем и что они помогают в «борьбе за коллективизацию сельского хозяйства» и еще добавил, что его собственный сынишка по его указанию выучил их наизусть, и Альгис мог бы послушать его декламацию, если б не уезжал утром, а остался еще на денек. Секретарь по пропаганде тоже польстил Альгису, сказав, что он распорядится разучить его стихи в местной школе, к празднику, и пусть Альгис обязательно приедет послушать, а заодно напишет об учителях, очень активно участвующих в сети партийно-политического просвещения.
Альгису почудилось в его голосе несомненное сочувствие и жалость к этой девочке, обычно не свойственные конвоирам, и уж во всяком случае не проявляемые внешне, и это расположило его к Гайдялису.
— Пойдемте в купе, — рассмеялся Дауса. — А то она едет с комфортом, а мы, как бедные родственники, топчемся в коридоре.
Они вошли в купе, закрыли за собой дверь и уселись, на нижних полках, аккуратно сдвинув вбок постели. Сигита то ли спала, то ли притворялась спящей, продолжала лежать спиной к ним, и также свешивались с полки мальчиковые полуботинки на ее ногах. Путешествие с таким соседом, как Альгирдас Пожера, явно льстило самолюбию милиционеров, и они уж не упустили случай потолковать с известным поэтом о литературе, высказать свое мнение, которое они считали мнением народа, а народ, учила их партийная печать, является самым взыскательным критиком искусства. Альгис выслушал несколько банальностей, без которых не обходилась ни одна читательская конференция. Говорил Дауса. Гайдялис молчал, посапывая прокуренными легкими и безостановочно дымя.
Чтоб отвязаться от нагловатого и назойливого Даусы, Альгис спросил Гайдялиса, не служил ли он в конце сороковых годов в истребительном батальоне по борьбе с бандитизмом, и Гайдялис утвердительно кивнул, Это изменило направление беседы. Альгис и Гайдялис предались воспоминаниям о тех годах, а Дауса был, вынужден молчать и ревниво слушать, потому что в тех событиях он по возрасту принимать участия не мог.
Оказалось, что их пути, Альгиса и Гайдялиса, не раз пересекались в те годы, и они вспомнили, не одну операцию, в которой участвовали вместе, не будучи друг с другом знакомы. Гайдялис оживился, глаза его, до того тусклые и озабоченные, заблестели по молодому.
— Эх, было время, — закачал он головой с поредевшими, с обильной сединой волосами, — хоть и жуткое, не приведи Господь, а что-то в душе светлое оставило. Даже тоскую порой…
— Не по страху же вы тоскуете, — улыбнулся Альгис, — а по молодости своей. И вам и мне тогда было. по двадцать.
— Верно, — согласился Гайдялис. — Крепким я был… а как две пули проглотил… и мне половину желудка отсекли… сразу в старики записался. Хоть на печь полезай да внуков нянчи. А какие у меня внуки? Я своим детям, как дедушка.
Он с грустной застенчивой улыбкой глянул на Альгиса.
— Вам повезло больше, чем мне, Стали писателем, всему народу известны… А мы свою лямку до самой смерти тянуть будем. Тогда бандит не добил, сейчас уголовник нож всадит под ребро.
— А скажите, Гайдялис, — поинтересовался Альгис, — сколько у вас в истребительном батальоне было народу?
— Как когда, — затянулся дымом Гайдялис. — По полтыщи, а когда и тысяча. После больших операций большая убыль была.
— Нет, когда кончились бои. Сколько в батальоне в ту пору штыков осталось?
— Это вы про пятьдесят первый год? Дай Бог памяти.
— Я уж тогда другими делами был занят и плохо знаю, как все было, — подзадорил его Альгис, и это польстило Гайдялису, развязало язык.
— А все было, как положено. Побили мы их, лесных братьев, видимо-невидимо. Да чего рассказывать, небось, сами помните — целые уезды, стояли пустыми, без жителей. И нас, истребителей, полегло без счету. Уж сам не чаял живым выползти. Одним словом, горела Литва и еще немного — совсем бы обезлюдела. Но нашелся умный человек, всех перехитрил. Помните, кто был тогда председателем Совета Министров?
— Гедвилас, — сказал Дауса, не задумываясь.
— Правильно, — одобрительно кивнул Гайдялис своему начальнику. — Именно Гедвилас. Тонко все придумал. Объявил амнистию. Самолеты пустил над лесами, листовками закидал всю Литву. Так, мол, и так. Кто выйдет на сборные пункты с оружием в руках и без сопротивления сложит оружие, — тому амнистия. Получай, мол, паспорт и гуляй на все четыре стороны полноправным гражданином. Родина-мать, мол, простила все грехи и никогда о них не напомнит.
Мы, литовцы, народ доверчивый. И пошли мужички из бункеров выползать, потащили оружие, целые арсеналы, даже пушки. Двадцать тысяч человек вышло из лесу все, что осталось живого к пятьдесят первому году. Ну, конечно, кроме главарей. Те упрятались. Их и по сей день не слышно.
Сложили они оружие, получают паспорта. Ну, думают сейчас и по домам можно. Кончили воевать. А им говорят домой рано. Как же так? Нам обещано, что мы — равноправные граждане. Точно, обещано. А почему домой не пускаете? А потому, отвечают им, что как равноправным гражданам вам сейчас самый срок пойти на службу в Советскую армию. И так многие срок свой оттянули, пока в лесах сидели. Вот и настала пора наверстывать, исполнять свой гражданский долг. Забрали их, как миленьких, в солдатики, но оружия не дали. Стройбат — это называется. Может, слыхали? Строительный батальон. И поехали прямиком — в Сибирь. На стройки коммунизма. Я чего-то не встречал, кто оттуда назад вернулся.
Даусе, который, несомненно, считал себя политически более зрелым, нежели Гайдялис, слова его показались неосторожными. Он приложил палец к губам и скосил глаза наверх, где лежала Сигита. Альгис тоже поднял глаза. Сигита лежала спиной к ним, но Альгис мог поклясться, что она не спала, а, напрягши слух, ловила каждое слово, доносившееся снизу. Альгису очень хотелось поговорить с ней. Все, что сказал о ней Дауса, как-то не вязалось с ее обликом, и хотелось выслушать ее, вызвать на исповедь, понять, что могло толкнуть это существо, абсолютно невинное по первому впечатлению, на уголовное преступление. Да еще попытка к самоубийству…