Соня Сойер-Джонс - Крыса-любовь
Десять, девять, восемь, семь, шесть, пять, четыре-три-два…
— Джули, это моя дочь Мишель! — Сандра радостно улыбнулась каждой женщине по отдельности, будто хозяйка на приеме. — Мишель, дорогая, это…
— Мама, я, кажется, просила тебя посидеть с отцом! — Мишель вдребезги разбила все очарование и уничтожила Сандру, прежде чем повернуться и коротко кивнуть Джули: — Добрый день. Прошу меня простить. — И она вновь воззрилась на Сандру: — Мама, будь добра вернуться. Ты должна быть рядом с папой.
— Ох, извини, детка, извини! — Сандра схватилась за шею, которая пошла красными пятнами. Краснота на глазах расползалась ниже. — Сумочка… Я только возьму сумочку… — Сумка наконец нашлась, и Сандра прижала ее к груди, словно загораживала от посторонних сердце. — Рада была встрече.
Я смотрел им вслед — впереди марширует Мишель, за ней семенит сконфуженная, издерганная Сандра, очень стараясь не отстать. Когда я повернулся к Джули Тринкер, на стуле уже никого не было.
13 Джули
Чтобы лучше видеть, я закрываю глаза.
Поль ГогенВы помните убеждение моей мамы: жизнь слишком коротка. Слишком коротка, чтобы волноваться о том, что поджидает тебя на перекрестке. Или на темной аллее… где ее и избили, когда она решила срезать угол на обратном пути из магазина. Мамин офис расположен в районе, который раньше считался богемным. Увы, теперь там наркош раз в десять больше, чем богемы. Все мы много лет твердили ей об осторожности: «Не ходи окольными дорожками. Не возвращайся домой затемно. Не считай себя неуязвимой». Мама же годами, наперекор нашим уговорам, делала все, что взбредет ей в голову.
И вот теперь она лежала в палате, очень даже уязвимая, и цеплялась за меня, как за последний спасательный круг на «Титанике»! Корабль шел ко дну — но она тонула еще быстрее.
— Джули? — проскулила она.
Мама лежала в палате номер 447, и глаза у нее были плотно закрыты. Это была ее вторая ночь в больнице. Все осмотры закончились, и, учитывая обстоятельства, можно было сказать, что она легко отделалась. Сильно растянутое запястье: грабитель вывернул ей руку, чтобы заставить выпустить сумку. Большой синяк на плече: ее ударили, когда она попыталась отобрать у грабителя свою собственность. Разбитый нос: подружка грабителя стукнула маму, когда та погналась за ними и догнала-таки. И еще ободранное бедро, на которое она упала. Однако со зрением, по уверению врачей, у мамы не было ни малейших проблем.
— Открой глаза, мам, посмотри на меня. Я здесь, рядом.
— Мне незачем открывать глаза, — огрызалась она с мрачным упрямством, какого я не замечала за ней уже много лет.
Марджи и Триш были в палате, и я знала: они думают о том же, о чем и я. Ворота распахнулись, лошадь вырвалась на волю. Мамино безумие сорвалось с цепи.
— Если ты откроешь глаза и сядешь, тебя выпишут отсюда уже завтра. Я заберу тебя домой, — пообещала я ей.
— Меня и так выпишут. Им нужна свободная койка.
— Мама…
— Не дергайся по пустякам.
Но ее правая рука стиснула мою, будто в досрочном окоченении. А пальцы левой поползли вверх по моей руке, стремясь нащупать лицо. Это было прикосновение слепой: она на ощупь опознавала мой рот, нос, глаза.
— Да, — шепнула она. — Ты и вправду тут. Совершенно неожиданно, на ровном, как говорится, месте, она впала в панику и принялась отчаянно размахивать свободной рукой, пока не прибежала медсестра и не вкатила ей укол. Через пару минут мама уснула.
— Она пережила такой шок, — всхлипнула Марджи, едва сдерживая слезы. Именно Марджи встретила маму, когда та добрела назад в контору — вся в крови, но крепко сжимая отвоеванный пакет молока. — Наверное, это реакция на шок. Нельзя сказать наверняка.
Марджи посмотрела на Триш, а Триш на меня, и я осознала, что стала звеном в их цепочке молчаливого понимания. Мама на время выпала из этой цепочки, и ее место сразу же перешло ко мне. Мы будто вернулись на восемнадцать лет назад, в день, когда мама растолкала кучку актеров Любительского театра в Чатсвуде — и не сумела осмыслить то, что увидела.
Шестое апреля 1986 года началось очень даже хорошо. Была суббота, и я уверена, что ночью папа с мамой занимались любовью (хотя мне ни разу не хватило смелости спросить об этом). Дверь их спальни была заперта, когда я проснулась, и, помнится, они много смеялись в ванной, а потом в триумфальном единении жарили оладьи. Дом бурлил радостью жизни.
В тот день папа должен был провести последнюю репетицию «Доктора и графини». На кухне мы подпевали Барбре Стрейзанд (песенкам из «Смешной девчонки»). Папа ловко подбрасывал оладьи, переворачивая их на сковородке, а мама трудилась над париком графини — расправляла тугие локоны, которые закрутила накануне, встряхивала их, закалывала и прыскала сладко пахнущим, стойким лаком.
Это была одна из ее последних работ в качестве художника по костюмам и декоратора. Поверх гардин в гостиной висели наряды, над которыми мама корпела неделями: фрак доктора, белый передник и шапочка сиделки, длинное красное платье графини с кружевным корсажем и атласным шлейфом — для сцены на балу. Мама во всем стремилась к совершенству. К костюму графини прилагались атласные перчатки, ридикюль и перья для прически — все в тон. Если б мама сумела заставить папу выбить побольше денег на постановку, графиня заполучила бы атласное нижнее белье ручной работы.
— Ну что это такое? — сетовала мама. — Где это видано, чтобы усопшая графиня лежала в нейлоновых трусах?
Мамины работы из других постановок тоже были выставлены у нас дома. Кожаные шортики с нарисованными белыми ремешками (из «Звуков музыки») красовались в рамочке над пианино. Дамский зонтик, весь в кружевах, с фиалками (из «Пигмалиона»), покачивался над моей кроватью. Разноцветные бумажные фонарики (из «Микадо») протянулись вдоль веранды. Под потолком в гостиной вертелся зеркальный шар (из «Чикаго»).
Репетиция только началась, когда мама выскользнула из театра, чтобы одолжить старый граммофон, который углядела в витрине какого-то бутика (как штрих для жилья доктора). Но, когда она вернулась, радостно прижимая к груди здоровенный агрегат с медным рогом, все уже было кончено. Мама увидела, как папу вывозят со сцены на больничной каталке, и не поверила своим глазам. В прямом смысле. Поэтому она закрыла глаза, досчитала до десяти и открыла их снова.
Папа все еще лежал на каталке, такой же мертвый, как раньше. Ничего не изменилось. Поэтому мама сделала единственное, что пришло ей в голову. Снова закрыла глаза и досчитала до двадцати. Все еще мертв? Тридцать? Сорок? Пятьдесят?
В следующие несколько лет мамины глаза гораздо чаще бывали закрыты, чем открыты. Она открывала их лишь при крайней необходимости, и поразительно, сколько всего она умудрялась сделать вслепую.
Похороны она простояла с закрытыми глазами. Позже на ощупь и на запах разобрала папину одежду, молча вынимая одну рубашку за другой и складывая их в картонные коробки, а затем так же ощупью спустилась по лестнице и загрузила коробки в машину. Когда она дошла до папиного старого кожаного пиджака, однобортного, в стиле битников, то сунула пальцы в каждый карман, прощупывая линялую шелковую подкладку, словно выискивала следы папиного присутствия: старый фантик от мятной конфеты, корешок билета, чистый платок, сложенный как новый. Затем она просунула руку в рукав, на секунду будто бы натянула папину оболочку, а потом и этот пиджак отправила в коробку.
Однако попадались и предметы, на которые ей приходилось смотреть. Хотя бы время от времени. Например, собственная дочь.
— Мам, я доделала уроки, — говорила я. — Мам? Ты что, спишь?
Мне было одиннадцать лет.
— Разумеется, нет.
— А кажется, что спишь.
— Я ведь сижу на стуле, верно?
Что верно, то верно. Она сидела перед телевизором, держа на коленях упаковку размороженного картофеля фри и магазинного цыпленка-гриль в фольге. Телевизор работал, но звук был отключен.
— И я отвечаю тебе, Джули, верно?
— Да.
— И между прочим, обедаю. Так в чем проблема?
— У тебя глаза закрыты, мам.
— Ну и что?
— Ты не видишь меня с закрытыми глазами.
— Еще как вижу. Мне так даже лучше видно. Как у тебя блестят волосы… Ты вымыла голову?
Мама частенько говорила что-то в таком духе, чтобы сбить меня с толку. Она не могла меня видеть, и я это понимала. Она просто слышала запах шампуня.
— Тогда скажи, что на мне надето? — спрашивала я.
— Я очень устала, Джули. Очень устала.
— Какого цвета моя одежда?
Если же я слишком наседала на нее, мама захлопывала рот так же плотно, как глаза, и достучаться до нее было невозможно. В глубине души я знала: все мои усилия бесполезны. Даже когда мама открывала глаза и смотрела прямо на меня (такое иногда случалось) — она меня все равно не видела. Она говорила со мной; я отвечала. Но в ее глазах, закрытых или открытых, моего отражения не было.