Леонид Лиходеев - Я и мой автомобиль
Лизавета подумала:
— Выходит, он на нас в суд подаст?
Баба была смекалиста, все соображала. Дядя Вася снова закурил.
— Ну и что? Дело-то гражданское, полюбовное. С кем не бывает, что денег нет? Решать будет он сам, по своему месту жительства. Тут и не узнает никто.
Лизавете не нравился никакой суд, хоть и гражданский, хоть и полюбовный. Сроду она не судилась и упаси боже! Потому что суд может так далеко залезть, что и вообразить страшно. Она сказала:
— Подумаем…
— А чего тут думать? — сказал дядя Вася.
С этими словами он вытащил из кармана две пачечки: в одной десять — сторублевками, в другой две с половиной — четвертными.
— Я бы, — говорит, — сразу бы все отдал за вычетом пятисот…
Таких денег сразу Картузенки еще не видели. Каждый человек, увидав такие деньги сразу аккуратно заклеенными и готовыми к употреблению, сам себя зауважает.
— Зачем же вычитать? — полюбопытствовала Лизавета.
— А мне-то причитается что-нибудь? — ответил дядя Вася.
— Тебе? А тебе за что?
— На глупые слова нет ответа.
— А ты таки ответь: за что тебе пятьсот рублей? На пропой и сотни хватит.
Дядя Вася встал, пряча денежки.
— Мне эти деньги доверены, чтобы вам показать. Я их никак не распечатываю, имея совесть. А вот вам какого рожна еще надо — не пойму…
Конечно, покупатель был не дурак. Он знал, в каком виде надо показывать деньги. Он был умный человек. Он стоял неподалеку с двумя своими корешами, несмотря на осеннюю прохладу. Они даже смеялись по-своему, ожидая с интересом, чем все это кончится. Они догадывались, что если показать человеку деньги, так они увидят перед собою именно деньги, а не что-нибудь другое. Зачем не доверять людям? Зачем долго разговаривать?
Так была продана «Победа».
Покупатель даже вина принес. И ящик мандаринов. Он сказал:
— Теперь не надо волноваться. Все берем на себя. На суд не являйся. Письмо напишешь. Мы письмо получим, на суде покажем — все сделаем. Напишешь — берите машину, нет денег. Мы возьмем.
Легко говорить, но Трофим Михайлович стал ждать конца расписки прямо-таки как страшного суда. После утюга он замолчал и вовсе. Как-то ему стало опасно жить после утюга. А тут еще этот с мандаринами прибавился. И еще его давило, что все вокруг, сделанное его трудовыми руками, было как бы не его. Дом — на жену, машины — на жену, книжка — на жену. И так она озверела, что даже будто бы и вовсе его не было на свете, даже будто бы он стал уменьшаться и подсыхать и уже почти что влазил в старый костюм. Ну, допустим, обойдется с судом. А коли не обойдется? Иск, конечно, к Лизавете. А коли что не так? Чья жена, а? И страшно до трепетания сердца становилось Трофиму Михайловичу. Так-то его вроде бы и нет, вроде бы он непричастный. А глядишь, когда дело дойдет до ответа — причастят его, и никого другого. И предчувствовал он смертельное похмелье на чужом пиру.
Лизавета купила «Волгу» ранней весною. Подошла очередь, пришла открыточка. Трофим Михайлович и не взглянул на нее. Машина была, как обычно, зеленая. Васька пригнал ее, установил, как положено, на колодочки. И выпивали они с Лизаветой, а сам Трофим Михайлович таился в другой комнате и сох от тоски, будто предчувствуя близкую смерть.
Лизавета набралась до смеху, словно ее Васька щекотал. Детей, конечно, дома не было — находились в городе у старшего семейного брата, от которого и началась отцовская гибель.
Васька кричал спьяну:
— Трофим! Трофим! Выпей с нами! Лизавета, толстая стерва, как пощекотали:
— А на что он нам сдался?!
— Как на что? — Это Васька смеется. — Он законный хозяин!
— Нету меня! — крикнул со зла Трофим Михайлович, но не крикнул, а как бы шепотнул.
И ночью ходил по участку, худея телом и приговаривая:
— Нету меня… Нету…
На грядки поглядел в снежных проплешинах — «нету меня», на бревне возле забора — «нету меня»… И отовсюду, куда бы ни глянул Трофим Михайлович, неслось ему одно и то же: «Нету меня, люди добрые, нету…».
И так бы он, может быть, решился ума, если бы не ясность, влетевшая ему в голову, когда он очутился около гаража. Там стояла Лизаветина «Волга», зеленая новая «Волга», записанная на эту лахудру, лучше бы ему уж отбыть срок и не видеть ее по гроб жизни. Лучше бы ему расстрел принять в молодых годах, чем видеть этого Ваську, ибо змеи завелись в доме.
— Нету меня-а-а, — пел Трофим Михайлович, — ой нету меня-а-а. Как так нету?
Трофим Михайлович ровно бы очнулся от ясности. Как так нету, когда все тут — мое. «Волга». Моя «Волга»! И тот носатый возит мандарины на моей «Победе»! И те, что тогда еще являлись, на моем «Москвиче» ездят! И Мишка, собачий выродок, маменькин сынок, не дотянешься, а все равно на моем «Москвиче» возит свою молодую стерву!
Вот как стал думать Трофим Михайлович к рассвету, просветлев умом.
И почувствовав силу в теле, понял, как ему быть. Понял и даже засмеялся тихонечко. Еще Лизавета с детьми спали, а он твердо пошел в сарай, взял штыковую лопату и вышел перед гаражом, впервые с детства перекрестясь.
Он перекрестился и стал в спешке, словно окоп рыл, копать перед гаражом канаву. Он копал ее, хукая и дивясь собственной силе. Сила шла в него из морозного мартовского утра и уходила в руки, а из рук в лопату. Он рыл канаву, как бульдозер, будто дорвался в конце трудовой жизни до подлинной работы.
«Ну что? — думал он. — Моя «Волга» или не моя? Таки моя она, оказывается!»
Земля поддавалась послушно, и вырастал вдоль канавы бруствер, и надо бы еще Трофиму Михайловичу пулемет, чтобы отогнать Ваську, как паршивого фрица. Он копал, и думал, и не заметил, как рассвело и выскочила Лизавета:
— Ой, лихо!
— Не замай, — зверел Трофим Михайлович, — не замай, убью! И убил бы, каб не убежала.
«Ну, чья взяла?»
Он сидел на сырой земле в своей траншее, облокотясь руками о черенок лопаты.
— Как же выезжать, Троша? — испуганно спросила Лизавета сдавленным голосом.
— Не замай, — сказал Трофим Михайлович, — не замай, Лизавета, уйди от греха.
Он сидел на сырой земле, ногами в могиле, может, долго, а может, нет. Детишки остановились с портфельчиками. Настя — совсем барышня, и ножки при ней, и сама справненькая.
— Папа, что же это будет? Володечка тоже подрос за зиму.
— Тятька, мамка ревут…
— Идите, деточки, идите… Идите в школу, хорошо учитесь… Я тут по хозяйству… Идите, деточки…
Так чья же теперь «Волга», когда перед гаражом канава? Чья же она — того, на кого записана, или же того, у кого в руке штыковой заступ? Может быть, у кого в руках имеется труд, а не пустые разговоры? Трофим Михайлович хитро посмотрел на раннее весеннее солнце, уже залезшее на сосну. И показалось ему, что с ветки смотрит на него толковая птица грач, имея в глазу понимание.
Так чья же теперь она есть, эта зеленая «Волга»?
Он вылез из свежей канавы легко, воткнул заступ в свежую землю и пошел по блеклой дороге в лесничество. Он знал теперь, что делать. Лесничество помещалось неподалеку, за водокачкой. Он шел, и понимал свою справедливость, и думал скорее закончить, сегодня же закончить свое правое дело.
Когда он вошел во двор, голова его была ясной, как в детстве, и он полностью годился делать дело. На обширном дворе лежали привезенные для посадки тополя-малолетки с корнями, обернутыми мешковиной. Тополя эти, небольшие, мерзнущие, сдавили сердце Трофима Михайловича детскими воспоминаниями.
— С чем явился? — окликнул его кладовщик, живший при складе. Бородатый небольшой старичок в старом военном картузе.
— С добрым днем, Тимофеич, — ответил Трофим Михайлович ясно. — Хочу у вас три тополечка принять… Попробовать — пусть растут.
Старичок рассмеялся:
— Да их хоть слезами поливай — не примутся… Бери! У них корни мороженые.
— У меня вырастут… Я полью…
— Ну-ну… Бери для чуда… Запишем за тобою и поглядим…
Трофим Михайлович выбрал три тополечка, расписался и по одному, ибо все-таки были они не легкие, понес до дому.
Он посадил их в канаву, а пока сажал, Лизавета ходила, как на молитве, и глядела на него выпученно:
— Как же выехать, Троша?
— Не замай, — ответил Трофим Михайлович.
И встали при гараже часовыми его тополя, и принялись на диво, перегородив дорогу зеленой «Волге».
Смех смехом, а вам бы такое — не смеялись бы.
Дачники, конечно, приехали летом, и Лизавета по знакомству сунулась было к дачнице как к женщине: так, мол, и так, а Троша у нас будто бы с приветом стал. Никому не верит, живет своей жизнью помимо семьи и все молчит, как глухонемой. Нет ли у них какого лекарства, чтобы подсыпать ему тайно, ибо не доверяет. Воды из рук не примет, сам себе кастрюлю завел и там варит. А когда допечешь его, только одно и говорит: «Не замай, нету меня».