Геннадий Емельянов - В огороде баня
Сквозь вязкую явь четко проступали отдельные картины.
Вот Павел Иванович в драных трико и пляжной шапочке, тонконогий, измордованный работой, будто каторжник на каменоломнях, со скорбной бородой на невеликом лице, тащит, подставляя катки, тяжеленное бревно с удельным весом железа в сторону грядки, на которой еще недавно рос горох, в дальний угол огорода. Тащит и вдруг чувствует, что бревно за его спиной начинает вроде бы выгибаться, дальний конец его поднимается и застывает на весу. Павел Иванович недоуменно оглядывается и сразу делает шаг в сторону летней кухни, где висят его брюки, потому что сзади стоит, улыбаясь радушно, Прасковья Гулькина, большая и веселая. Она застилает своим телом видимость. Прасковья не двигается, потому что в правой руке она без видимых усилий держит комель бревна. Она кивает: «Берись, понесли!» Павел Иванович, суетясь, берет обхватом конец и, кондыляя, толчками, шагает через грядку. Прасковья сноровисто заносит свой конец и командует: «Раз, два, бросайте!» Бревно издает костяной звук и ровнехонько ложится в штабель. Прасковья трет ладонь о сарафан. На ней голубая в черных пятнышках косынка, она в босоножках, мощные ее ноги, замечает Павел Иванович некстати, покрыты золотым волосом, под сарафаном вздымаются груди величиной по арбузу. И снова Павла Ивановича поражает детское и дивной красоты ее лицо.
— Спасибо, Прасковья Семеновна!
— Не за что. Почему женщины-то ваши сидят?
Жена Соня и дочь Галина панически заторопились в избу.
Павел Иванович рассеянно и виновато пожал плечами.
— Берегете женщин своих?
— Берегу…
— Грыжу не наживите.
— Постараюсь не нажить.
— Здоровый всем нужен, калека всем в тягость.
— Правильно, пожалуй…
— Материал вывезли?
— Нет.
— Почему?
Павел Иванович опять воздел плечи с выражением полной безысходности — ведь обстоятельства были выше его:
— То, видите ли, паром не ходил…
— Позавчера наладили еще, сама в городе канат доставала.
— То транспорт не мог найти…
Шоферы и трактористы, к которым периодически обращался с почтительной робостью Павел Иванович, наотрез отказались ехать за реку, боясь застрять там надолго. Шоферы и трактористы говорили, что рискнуть можно лишь по приказу начальства. К директору фабрики Степану Степановичу обращаться еще раз было уже неловко, и учитель мучил себя размышлениями о том, что люди кругом обременены заботами, а он отвлекает народ ради своей прихоти.
— А я для вас книжку припас, Прасковья Семеновна. Хорошая книга. Вам надо, по-моему, начинать с классики.
— Стихи, да?
— Да. Некрасова. Читали?
— В школе проходили кое-как, считайте, что и не читала. Только с возвратом не торопите.
— Какой разговор!
— Спасибочки вам большое. А свои стихи не дадите? — Прасковья зарделась и положила ладонь на грудь себе, клонясь.
— Я не пишу стихов, Прасковья Семеновна!
— Обманываете ведь! — Прасковья несердито погрозила Павлу Ивановичу пальчиком. — Ну, ладно, я упрямая и своего добьюсь. Теперь одевайтесь.
У калитки на выходе Прасковья взяла Павла Ивановича за руку, как мальчишку, и дернула так, что он, мотнувшись всем телом, будто тряпичный, сронил с головы пляжную шапочку и не поднял ее, смирившись с потерей: Прасковья тянула его вперед со страшной силой. Она забыла выпустить его руку из своей, она просто не замечала, что тащит за собой груз: учитель был легкий. Дышала Прасковья слышно, но не тяжело, в привычном ритме, от нее веял теплый ветерок, несущий запах недорогой косметики.
Шибким ходом Прасковья вытянула Павла Ивановича к перекрестку недалеко от фабрики игрушек и лишь здесь остановилась. Прасковья раскрыла черную сумку, висевшую у нее на плече, достала из нее пестрый носовой платок, мужской, вытерла пот со лба и спрятала платок обратно, громко щелкнув замком. Она чего-то ждала, круглое ее лицо просветлело, когда вдали показался голубой трактор «Беларусь» с прицепом. Прасковья шагнула на середину дороги, уперла по привычке руки в бока, и трактор остановился буквально в полуметре от нее, из кабины сумеречно вылез тощий и кудрявый парень в солдатской гимнастерке. Прасковья угребисто взяла его за грудки и чуть ли не на весу поднесла его близко к себе:
— Дыхни!
— Да что вы, Прасковья Семеновна! Ну, было раз, так я же обещал.
— Ваши обещания ломаного гроша не стоят. Когда на тот берег поедешь?
— Да вроде бы и ни к чему мне туда ехать.
— Завтра поедешь. Привезешь вот человеку материал, да сам погрузишь на складе, понял? Человеку некогда, занятой он — Прасковья поманила бровью Павла Ивановича и забрала у него из замокревшей ладони квитанции. — На тебе. Завтра чтоб все было на месте.
— Как же так, Прасковья Семеновна!
— Я дважды не повторяю, парень!
— Ладно. Этому, что ль? — тракторист показал черным пальцем на учителя с таким видом, будто с трудом отыскал его в толпе.
— Этому.
— Пусть покажет, где живет.
Павел Иванович показал, где живет: отсюда хорошо была видна его избушка.
Парень спрятал квитанции в нагрудный карман гимнастерки и полез в кабину. Прасковья была уже далеко, издали она кивнула Павлу Ивановичу и больше уже не оборачивалась, скоро ее косынка затерялась среди сосен на горе.
«Прасковья умеет нажимать красную кнопку», — без зависти и удивления подумал Павел Иванович и побрел назад с низко опущенной головой.
Мы уже говорили о том, что боров Рудольф самостоятельно сделал два умозаключения. Первое состояло в том, что тьму не обогнать. Второе заключалось в том, что быть врагом человечества плохо. Хуже некуда. Что с человечеством надо мириться. А как мириться, боров еще не знал.
Поначалу Рудольф добывал корм, чтобы не вознестись. Он исхитрялся, он стал коварным и злым, но после множества приключений он пришел к третьему и важнейшему в своей биографии выводу: без человека жить невозможно. Подспудно, однако, в просторном черепе рекордиста зрел вопрос уже философского порядка: «Зачем я родился, и зачем я нужен людям?»
Это был ключевой вопрос, но ответа на него пока не было. Боров лежал в кустах напротив избы деда Паклина и дожидался ночи, чтобы выйти на охоту.
Глава десятая
На следующее утро, когда чуть разбрезжило и в огороде над цветами загудели пчелы, к Павлу Ивановичу, незваный, прибежал прораб Василий Гулькин. Был он свеж, румян и полон деловитости.
Павел Иванович сидел на крылечке летней кухни и докуривал первую свою сигарету. Вася Гулькин снял зачем-то рубаху и кинул ее на лавочку, потом снял штаны, остался в плавках и кедах на босу ногу.
Павел Иванович угрюмо прикидывал, накапал ли малую толику самовар, или наливать Гулькину из заветной банки, из неприкосновенного запаса? Самовар был спрятан в углу кухни, под досками пола, ночами он сопел и пофыркивал. Павел Иванович просыпался, прокрадывался на цыпочках в угол, садился там на корточки и слушал. Он боялся этого агрегата, он с ним не смирился. Учитель молил бога, чтобы агрегат сломался непоправимо, чтобы его унес в мешке Гриша Сотников к себе. Унес навсегда.
Но самовар не ломался — он шипел и посвистывал полные сутки, снабженный, по словам Гриши, реле, включался и отдыхал по собственному усмотрению. Это ведь было последнее слово техники.
Вася Гулькин тем моментом шагнул в летнюю кухню, слегка отодвинув хозяина ногой, и посвистывая, стал внимательно рассматривать инструмент, развешанный по стенам. Он нашел топор, попробовал блестевшее его жало большим пальцем, покатал топорище в руке и качнул головой с одобрением. Вася взял также ножовку, двуручную пилу и молча отправился в дальний угол огорода, за гороховую грядку, где белел ошкуренный лес. Павел Иванович подобрал другой топор с пола и, любопытствуя, побрел вслед за Гулькиным. На всякий случай учитель думал про закуску. Банка с соленьями была в подполье, и это обстоятельство несколько усугубляло обстановку: в доме еще спали, и тревожить обиженную семью страсть как не хотелось.
Вася Гулькин стоял, вдавив ноги в мягкую землю, и щурился — прикидывал, с чего начать.
— Лес неважный, — сказал Гулькин, — кривой лес.
— Вместе валили…
— С меня чего взять было, я спал, а вот Евлампий — подлец. Все у него наперекосяк, — Гулькин, сощурясь, еще раз со внимательностью поглядел на ошкуренные бревна. — У меня такое впечатление, — сказал он, — что ты чужой лес вывез, ей-богу!
Учитель сразу затосковал, ноги его ослабели, и он присел на холодный кирпич:
— И у меня такое же впечатление, Василий. Так ведь все Евлампий: я ему говорю — налево надо от развилки. Вроде бы налево мы сворачивали, не помнишь?
— Налево, точно.
— Ну, а Евлампий утверждает — направо, мимо старого овощехранилища, вот незадача! Не везет мне, Василий!