Герберт Уэллс - Собрание сочинений в 15 томах. Том 10
— А окно с нишей?
— Это тоже она устроила, — сказал мистер Брамли. — Здесь всюду видны ее вкусы. — Он помолчал в нерешимости и снова заговорил. — Обставляя дом, мы полагали, что дела наши будут лучше… чем потом оказалось… и она могла дать волю фантазии. Многое тут привезено из Голландии и Италии.
— Какое чудесное старинное бюро с одной-единственной розой в вазочке!
— Это все она. Можно сказать даже, что и цветок она поставила. Конечно, время от времени его меняют. Это делает миссис Рэббит. Моя жена сама всему обучила миссис Рэббит.
Он тихонько вздохнул, видимо, подумав еще что-то о миссис Рэббит.
— И вы… вы пишете?.. — Дама помолчала, потом изменила свой вопрос, который, видимо, показался ей слишком прямым: — Вы пишете за этим бюро?
— Очень часто. Я, так сказать… немножко писатель. Быть может, вам попадались на глаза мои книги. Это не бог весть какие шедевры, но иногда их все же читают.
Румянец на ее щеках стал гуще. В маленькой головке лихорадочно застучала мысль: «Брамли? Брамли?» И наконец мелькнул спасительный луч.
— Неужели вы Джордж Брамли? — сказала она. — Тот самый Джордж Брамли?
— Да, я Джордж Брамли, — ответил он скромно, но не без гордости. — Быть может, вы видели мои книжечки о Юфимии? Их до сих пор читают больше всего.
Она лицемерно пробормотала что-то, подтверждая его слова, и покраснела еще сильней. Но в это мгновение собеседник смотрел на нее не слишком пристально.
— Юфимия — это моя жена, — сказал он. — Или, во всяком случае, моя жена дала мне этот образ, вдохнула его в меня. — А это, — он понизил голос в неподдельном благоговении перед литературой, — был дом Юфимии.
— Я и сейчас еще пишу, — продолжал он. — Пишу о Юфимии. Не могу иначе. Здесь, в этом доме… где жива память о ней… Но это уже мучительно, просто невыносимо. Как ни странно, теперь это еще мучительней, чем вначале. И я хочу уехать. Хочу наконец порвать со всем этим. Вот почему я решил сдать или продать дом… пусть не будет больше Юфимии…
Он умолк.
Она окинула взглядом длинную светлую комнату с низким потолком, так уютно и удобно обставленную; белые стены, голландские часы, голландский шкаф, изящные кресла у камина, удобное бюро, окно, выходившее в сад, на солнечную сторону; во всем ощущалась страстная жажда жизни, и она остро почувствовала бренность всего сущего. Ей представилась женщина, такая же, как она, — только гораздо, гораздо умнее, — она старалась, обставляла комнату. А потом исчезла, превратилась в ничто. И оставила этого несчастного человека на попечении миссис Рэббит.
— Вы говорите, она умерла? — Дама мягко посмотрела на него своими темными глазами, и ее тихий голос прозвучал мило и естественно.
— Да, вот уже три с половиной года, — ответил мистер Брамли. Он подумал. — Почти день в день.
Он замолчал, и она тоже сочувственно молчала.
А потом он вдруг оживился, ободрился, стал очень деловитым. Он снова вывел ее в холл и начал объяснять:
— Тут у нас не только холл, но и столовая. Если мы не едим на веранде, то стол накрывают вот здесь, у этой стены. Дверь направо ведет в кухню.
Она снова обратила внимание на длинные, красочные, монументальные полотна, которые понравились ей с самого начала.
— Это копии с двух картин Карпаччо, изображающих подвиги святого Георгия, подлинники находятся в Венеции, — сказал он. — Мы купили их, когда вместе ездили туда. Но вы, без сомнения, видели подлинники. Помните, в маленьком старом домике, совсем темном, там же живет хранитель. Это один из уголков, где так много чудесного своеобразия, столь, мне кажется, характерного для Венеции. А ваше мнение?
— Я никогда не была за границей, — сказала она. — Ни разу. Мне очень хотелось бы поехать. А вы и ваша жена, наверное, часто там бывали.
На миг он удивился, что такая красивая женщина никогда не путешествовала, но ему так хотелось показать себя в самом лучшем свете, что он не стал об этом задумываться.
— Да, несколько раз, — сказал он. — Пока не родился наш мальчик. И мы всегда привозили что-нибудь для дома. Вот взгляните! — Он перешел красивый мощенный кирпичом дворик, остановился на изумрудной лужайке и повернулся к дому. — Вон тот рельеф делла Роббиа мы привезли из самой Флоренции, а маленький каменный бассейн, в котором купаются птицы, — из Сиены.
— Как красиво! — сказала она, молча полюбовавшись мрамором. — Просто изумительно. Кажется, даже если солнце зайдет, он все равно будет весь сверкать.
И она принялась восторгаться домом и садом, уверяя, что, как ни расхваливал их агент, на деле все оказалось еще лучше. А ведь стоит ей только захотеть, все это будет ее, стоит только захотеть!
Мелодичный голос, не очень сильный для ее роста, но необычайно приятный, чистый и нежный, как птичка, порхал по саду. Был погожий, тихий день; даже невидимая тачка перестала тарахтеть и словно прислушивалась…
Одна только мелочь портила их непринужденную прогулку: его шнурки так и остались незавязанными. Он никак не мог улучить минутку, чтобы нагнуться и зашнуровать башмаки. Обычно, нагибаясь, он кряхтел, сетовал на головокружение и с трудом попадал в петли. Он надеялся, что этот беспорядок в его туалете останется незамеченным. Указывая дорогу очаровательной гостье, он все время ловко держался чуточку позади. А гостья боялась, что ему будет неприятно, если она заметит эту небрежность его туалета и предложит ему без стесненья привести себя в порядок. Шнурки были довольно длинные, кожаные, они упорно волочились по земле, радуясь свободе, ни с чем не считаясь, точно какой-нибудь невежа, который насвистывает игривую песенку в древнем храме; «шлеп-шлеп, хлоп-хлоп» выстукивали они в свое удовольствие, и порой мистер Брамли, наступив на один из них, вдруг останавливался, а порой она чувствовала, что он никак не может приноровиться к ее шагу. Но человек ко всему приспосабливается, и вскоре оба они, привыкнув к этим неудобствам, почти перестали их замечать. Они относились к шнуркам так, как воспитанные люди относились бы к тому невеже, — тактично не обращали на них внимания, подчеркнуто их игнорировали…
В саду было много такого, о чем люди часто мечтают, но дальше этого дело обычно не идет. Там был цветущий розарий с колонками и арками из роз — целый каскад роз, словно высыпавшихся из рога изобилия, — тщательно ухоженные плодовые деревья, стволы которых были побелены ровно до половины, каменная стена, увитая лимоном, а на веревке сушились синие и белые фланелевые рубашки мистера Брамли, такие яркие, что они казались неотъемлемой принадлежностью сада. Кроме того, там была широкая куртина вечнозеленых трав, с дельфиниумом и аконитами, которые уже расцвели, и с мальвами, на которых распускались бутоны; куртина казалась еще красочней на фоне холма, поросшего темными соснами. Этот чудесный сад не был обнесен изгородью; он переходил прямо в сосновый бор, и только невидимая сетка отмечала границы сада и оберегала его от любопытных кроликов.
— Весь этот лес наш, до самой вершины холма, — сказал он. — А оттуда открывается прекрасный вид на две стороны. Не угодно ли вам…
Она объяснила ему, что для того и приехала, чтобы увидеть как можно больше. Это желание так и светилось на ее лице. И он, перекинув через руку ее боа, зашлепал вверх по склону. «Шлеп-шлеп-шлеп». Она застенчиво пошла следом.
— Я могу показать вам только вид в эту сторону, — сказал он, когда они добрались до вершины. — С той стороны было еще лучше. Но ее испортили… Ах, эти холмы! Я знал, что они вам понравятся. Какой простор! И… все же… тут не хватает сверкающих прудов. А там, вдали, есть чудесные пруды. Нет, я должен показать вам и ту сторону. Но там проходит шоссе, и теперь появилась эта гадость. Пройдемте сюда. Вот. Пожалуйста, не смотрите вниз. — Он жестом как бы зачеркнул передний план. — Смотрите прямо поверх всего этого, вдаль. Вон туда!
Она оглядела пейзаж с безмятежным восхищением.
— Не вижу, — сказала она. — Пейзаж нисколько не испорчен. Это — само совершенство.
— Не видите! Ах! Вы смотрите выше. Поверху. Если б и я мог так! Но какая кричащая реклама! Хоть бы этот человек подавился своими корками!
И в самом деле, прямо под ними, у поворота шоссе, была установлена реклама питательного хлеба, восхвалявшая этот животворный продукт, который продается только «Международной хлеботорговой компанией»; яркая желтизна и берлинская лазурь так и лезли в глаза, опошляя пейзаж.
Дама с недоумением взглянула туда, куда он указывал пальцем.
— А! — сказала вдруг она таким тоном, словно поняла, что совершила ужасную глупость, и слегка покраснела.
— По утрам это выглядит еще ужасней. Солнце светит прямо на нее. И уж тогда пейзаж совсем испорчен.
Некоторое время она молчала, глядя на дальние пруды. А потом он заметил, что она покраснела. Она повернулась к нему, как ученик, не выучивший урока, к учителю.