Михаил Любимов - Записки непутевого резидента, или Will-o’- the-wisp
Отец родом из Кадома Тамбовской губернии, дед— крестьянин и ремесленник, переехал туда из деревни; отец неплохо слесарничал (одно время в анкетах в графе «социальное положение», стыдясь паразитического и негегемонского «из служащих», я гордо писал «из рабочих»), в 1918 году приехал на заработки в Москву и случайно попал на работу в ЧК.
Дедушка по маминой линии был врачом и носил пенсне, бабушка писала стихи и болела диабетом.
Глубже все корни обрублены и покрыты мраком: в семье никто прошлым не интересовался.
Простые люди, которых Октябрь, как говорится, поднял на гребень.
Черт побери.
Так я хотел начать.
Попытка жизнеописания в надежде, что жизнь, запечатленная в Слове, сообщит мешку с костями полковника желанное бессмертие.
Самоутверждение, чтобы, корчась в предсмертных судорогах, гордо прохрипеть, что прожил безупречную жизнь и, если бы довелось, повторил бы всю эту катавасию снова и, конечно же, снова поступил бы в КГБ.
Не хочется. Если повторять, то можно найти место и поудобнее, вся жизнь и все силы отданы гнусной Системке, которая и взрастила и подарила вполне благополучное существование и, распавшись, оставила только горечь.
По милости Истории главный герой не вырывал ногти подследственным и не стрелял в затылок (наверное, смог, если бы потребовали Родина и Партия: ломали людей и покрепче), да и на разведывательном поприще небоскребов не взрывал и королев не травил— занимался в основном кражей секретов, не такой уж страшный грех, если даже святой Августин воровал груши из соседского сада, а отец Флоренский столкнул с лестницы своего брата Васеньку (сами признались).
Системка изначально немного кастрировала мозги героя (если можно быть немного беременной), всю жизнь он набирался ума, прозревал и, возможно, прозрел окончательно, что похвально, когда дело касается полковников.
Впрочем, прозревал он с большинством родного народа (это утешает душу коллективиста), от него, от народа, он не отрывался ни туда, ни сюда, с ним и путался, и полностью запутался, а на старости лет вдруг осознал, что и жизнь, и история — всего лишь бред, в общем, шум и ярость.
Взглянем на героя с высоты низколетящего самолета, что избавляет от разгребания завалов души.
Перед вами человек с головой длиною в 10,83 дюйма и шириною в 6,36 дюйма (со щеками гораздо больше), в детстве за большой затылок дразнили Геббельсом, нос, к сожалению, не длинный и не крюком, как хотелось бы, дабы возбуждать внимание дам, а весьма ординарный, небольшой, с заметными кровеносными сосудами (с детства), с годами выросшими по загадочной причине в склеротические жилки, выступ надбровных дуг убого мал и не отдает талантом, зато высота лба внушает уважение, лоб растет с каждым годом все выше и выше, как полет наших птиц. Уши: сережки нормальные, прекрасный верхний бордюр, выверта наружу нет, объем противокозелка нормальный, оттопыривание отсутствует (nota bene!), общая форма — овальная, по периметру ползут одуванчики светлых волос, они вздымаются и вдруг напарываются на черный, неясно зачем и откуда выросший куст.
Обладатель головы впивается в эту смоль двумя обгрызенными пальцами, с наслаждением вырывает куст и подносит к глазам, дивясь, что такое может вырасти на человеческом ухе, пробует добычу на язык, дует изо всех сил, щекочет волосинками нос, чихает и, сдерживая искушение все это заглотнуть, вдруг хохочет и с сожалением кидает на пол.
Бесцветны и жидки брови, они нарисованы, словно для подтверждения, что эта сторона головки сыра суть лицо, узко и безрадостно межглазное пространство, что свидетельствует об остроте ума, а возможно, о тупости, контур фаса — лошадиный, но размытый в ширину все из-за тех же необъятных щек.
Глаза серые и невыразительные, шпионско-дипломатические, рот правильный, почему-то не чувственный, без заячьей губы и слюнявости, он, правда, становится выразительней и часто раскрывается после стакана кородряги[1], зубы все с пломбами, с некоторых слезла эмаль, но все вместе образует великолепную улыбку, по многим свидетельствам, не единственное достоинство полковника. Подбородок не выпирает несокрушимой волей, как у настоящих рыцарей, хотя герой скромно относит к себе строчки Вяземского: «Под бурей рока — твердый камень, в волненьи страсти — легкий лист».
Сейчас это любопытное соединение щек и задницы начнет ползти и по жизни, и по разведке.
Итак, мемуар-роман с восемью командировками.
Мемуар, ибо все быль и ни капли лжи.
Роман, ибо все фикция: человек не способен восстановить прошлое, тем более сотрудник разведки, вечно помешанный на конспирации.
Роман с командировками, ибо автор не может без командировок, особенно заграничных.
Исповедь? Возможно.
Will-o’ — the-wisp — это блуждающий огонек. Они мерцают в дали, блуждающие огоньки, и заманивают путников в болотные топи.
Серебряных дел мастер и авантюрист Бенвенуто Челлини учил вволю послужить государю, а потом обязательно описать свою жизнь, но сделать это не раньше сорока.
Челлини был не писатель, не литератор, а просто человек пишущий. Это намек.
Хронология невыносима, все мозаично, процесс воспоминания — это тоже жизнь, это лишь переход в другое измерение.
Чосер перевел у Боккаччо: «Шутник с кинжалом под плащом». Еще намек.
Льюис Кэрролл играл в куролесы и писал повесть в виде хвоста.
Хвосты. Хвосты в институте. Суп из бычьих хвостов в Лондоне. Хвосты слежки. Хвосты убегающих комет счастья. Кошке под хвост. Хвосты бесов. Хвост павлина. Собственный хвост, наконец, самый главный. Сначала хвостик, потом хвост, а дальше уже хвостище, каждый волос имеет голос, губы имеет, голову, нос, поет, заливается каждый волос и, следовательно, — целый хвост.
Хвост и мемуар-роман имеют общее: они оба сзади.
Жизнь проступает пятнами, — она уже вымахала в океан, ее можно окинуть взором и ничего не увидеть, поэтому лучше смотреть в одну точку: пятно — человек, пятно — событие, пятно — дымка, которую сейчас уже не разгадать.
Самое раннее пятно, пророческое: младенец стоит с выпученными глазками в кровати, разминая и размазывая (возможно, и поедая) собственные экскременты, он орет от возмущения, дозываясь мамы.
Пятно святотатственное: года четыре, мост у Азовского моря в Таганроге, герой в коротких штанишках, крестом перепоясанных на груди и на спине, указывает грязным пальчиком на священника: «Мама, почему дядя в юбке?» Священник хмуро делает маме выговор за плохое воспитание ребенка, мама тушуется и извиняется, мальчик недоумевает. Можно дописать: так я стал коммунистом.
Пятно фрейдистское: уже шесть лет, сороковой год, Киев, улица 25-го Октября (Крещатик); автор играет в «папу и маму» с девочкой Леной, которая готовит обед в игрушечной кастрюльке, баюкает детей-кукол, рассказывает «папе» о приключениях Карика и Вали (популярная книга), «папа» же с интересом смотрит на трусики «мамы», он уже знает, чем женщины отличаются от мужчин, но помалкивает.
Еще пятно фрейдистское (о ужас!): уже семь лет, женская баня в Ташкенте, где загадочно мелькают темные треугольники, бабы ругают маму почем зря: «Мальчик-то уже взрослый! Все видит! Что вы его с собою водите?» Мама утверждает, что мальчик еще маленький, и дитя опускает глазки с манящих волосатых треугольников на мокрый пол. Невеликое прегрешение по сравнению с Жан-Жаком Руссо, который не только занимался страшным делом — онанизмом, но и в содомию чуть не влез.
Вот и все самые яркие пятна до семи лет, какая обида! Ничего светлого, ничего святого, ни общения с березками, ни заветного камня у речки, ни радуги, вдруг раскрывшей перед мальчиком свой павлиний хвост.
А потом 22 июня ровно в четыре часа Киев бомбили, и нам объявили, — муть, вой сирен, набитые бомбоубежища (нравилось выходить и смотреть на прожекторы, бегущие по небу), в переполненном эшелоне добрались до родителей в Днепропетровске, дожидались побед Красной Армии, но пришлось эвакуироваться в Таганрог, вскоре и там начали бомбить. Дранг нах остен. В Ташкент с пересадками, ужасный Сталинград: толпы атаковали вагоны и устраивались с тюками на крышах, мама с рыданиями втиснула меня в окно, в руки здоровых офицеров, умоляла проводника впустить ее, но страж был как кремень (страх, что я уеду без мамы), наконец мама в купе и смеется, и я счастлив, хотя и задыхаюсь от дыма папирос.
Длинный коридор коммуналки в Ташкенте, все завалено саксаулом, симпатяги-арыки, куда запускал бумажные кораблики, чтение писем от папы с фронта, патриотические ответы в стихах: «Вот лоб суровый, взгляд бесстрашный, револьвер держишь ты в руке, в атаку ходишь ты бесстрашно, и все же думаешь о мне!»
С годами патриотизм крепчал, социальная направленность определяла творчество, и единственным аполитичным стихом (его стыдился и любил) были несколько строчек о коте Барсике, который хулиганил, за что и получил.