Юрий Сотник - Рассказ о говорящей собаке
Я, вытерев слезы, пробормотал:
— Ни одного слова нам папа не велел произносить. А то бы мы что-нибудь сказали.
Папа, улыбнувшись, сказал:
— Это не гадкие дети, а глупые. Конечно, с одной стороны, хорошо, что они беспрекословно исполняют приказания. Надо и впредь также поступать — исполнять приказания и придерживаться правил, которые существуют. Но все это надо делать с умом. Если б ничего не случилось, у вас была священная обязанность молчать. Масло попало в чай или бабушка забыла закрыть кран у самовара — вам надо крикнуть. И вместо наказания вы получили бы благодарность. Все надо делать с учетом изменившейся обстановки. И эти слова вам надо золотыми буквами записать в своем сердце. Иначе получится абсурд.
Мама сказала:
— Или, например, я не велю вам выходить из квартиры. Вдруг пожар. Что же вы, дурацкие дети, так и будете торчать в квартире, пока не сгорите? Наоборот, вам надо выскочить из квартиры и поднять переполох.
Бабушка сказала:
— Или, например, я всем налила по второму стакану чаю. А Леле я не налила. Значит, я поступила правильно?
Тут все, кроме Лели, засмеялись. А папа сказал:
— Вы не совсем правильно поступили, потому что обстановка снова изменилась. Выяснилось, что дети не виноваты. А если и виноваты, то в глупости. Ну, а за глупость наказывать не полагается. Попросим вас, бабушка, налить Леле чаю.
Все гости засмеялись. А мы с Лелей зааплодировали.
Но папины слова я, пожалуй, не сразу понял. Зато впоследствии я понял и оценил эти золотые слова.
И этих слов, уважаемые дети, я всегда придерживался во всех случаях жизни. И в личных своих делах. И на войне. И даже, представьте себе, в моей работе.
В моей работе я, например, учился у старых великолепных мастеров. И у меня был большой соблазн писать по тем правилам, по которым они писали.
Но я увидал, что обстановка изменилась. Жизнь и публика уже не те, что были при них. И поэтому я не стал подражать их правилам.
И, может быть, поэтому я принес людям не так уж много огорчений. И был до некоторой степени счастливым.
Впрочем, еще в древние времена один мудрый человек (которого вели на казнь) сказал: «Никого нельзя назвать счастливым раньше его смерти».
Это были тоже золотые слова.
1939
Аркадий Бухов
Иностранец
Голубая фигура Жана Буше взметнулась от трапеции под самым куполом, ринулась вниз, и через несколько секунд сетка мягко и заботливо подкинула молодого акробата в воздух.
— Элля! — крикнул он, кланяясь публике.
И навстречу его звонкому тенору партер и галерея бросили волну аплодисментов. Четыре раза еще выходил кланяться Жан Буше, а после четвертого вышел напудренный шталмейстер и деревянным голосом объявил:
— Антракт!
Ряды в партере пустели. Зрители шли в конюшни и в курилку.
— Европа! — завистливо произнес человек с большой бородой, в кепке и в зеленом галстуке. — У них каждый мускул куда надо пригнан. Разве наш так прыгнет? Либо пузом об сетку, либо ногой об воздух запнется.
— У них в самом нутре техника, — согласился зритель в рыжем пальто с рваным карманом. — Может, его с малолетства били, прежде чем прыгать начал. У них с этим строго. Заграница. А наш что? Ему семилетку кончать неохота — вот он и прыгает.
И они прошли за кулисы перед только что прошмыгнувшими туда двумя школьницами в синих беретах. Одна — с толстой русой косой, другая — с черными веселыми кудряшками.
— Типичный Фербенкс, — взволнованно шептала коса. — И наверное, влюблен в какую-нибудь ихнюю приезжую графиню.
— У них это нельзя, — сочувственна сказали кудряшки. — У графини муж и даст ему по морде. Акробаты влюбляются в наездниц.
Публика долго ходила по цирковой конюшне, мешала лошадям жевать овес и в упор рассматривала разгримированных актеров. Из боковой уборной вышел Жан Буше — в коричневом изящном пальто, в темной, хорошо выглаженной шляпе и желтых, сверкающих ботинках.
— Клавочка, родненькая, — тихо пискнула коса, — ты же знаешь по-французски… Заговори…
Кудряшки густо покраснели и тонким голосом выдавили:
— By зет… француа?
— Вуй, — солидно ответил Жан Буше и пошел к выходу.
Когда он проходил мимо человека с зеленым галстуком, тот солидно откашлялся, мотнул бородой и почему-то произнес:
— Пардон.
— Вуй, — так же солидно произнес Жан Буше и вышел.
Он долго шел по плохо освещенным улицам и тихонько насвистывал, чему-то весело улыбаясь. В узеньком тупичке он остановился около маленького одноэтажного деревянного домика и постучал в освещенное окошко. Окошко раскрылось, в темноту высунулась старушечья голова в вязаном платке, и Жан Буше тихо сказал:
— Это я, мамаша. Откройте.
— Андрюшечка… — ласково и нежно запел старушечий голос. — Иди, родненький, заждалась я тебя… Думала, уж не придешь…
— Ну что вы, мамаша, — улыбнулся акробат, входя в комнату. — Сама лепешки с творогом обещала, и вдруг — не приду. Спекла, старая?
— С хрустом, родненький. Как в детстве любил… Поджаристые… Кушай, золотко!
Через десять минут Жан Буше сидел за столом и с подчеркнутым аппетитом ел пресные и невкусные лепешки. Есть ему не хотелось, но мать такими радостными глазами смотрела за каждым куском, что акробат потянулся за третьей лепешкой.
— Кувыркаешься все, Андрюшечка? — грустно спросила она.
— Кувыркаюсь, мамаша. Ты не бойся. Привык.
— И жалованье аккуратно платят?
— Аккуратно, мамаша.
— Ну, и это хорошо, — печально пожевала старушка губами. — И за присылы тебе спасибо. Балуешь меня, старуху. Таким страхом жалованье зарабатываешь, а на меня, старую, тратишься…
— Хватает, мамаша, не беспокойся. Ты вот только что… — акробат немного замялся и виновато посмотрел на мать, — когда в цирк ко мне придешь, так по фамилии не спрашивай. А скажи так: где, мол, здесь Жан Буше? Поняла?
— Это что же такое будет?
— Фамилия моя теперь. Буше и еще Жан. Это, мамаша, для дела нужно. Ежели я, скажем, Андрей Савелкин — одна мне цена, а ежели я Буше — другая.
— Оно конечно, — кивнула старуха, — Савелкин для представления не годится. Поняла, Андрюшенька.
И вдруг с тихой тревогой, смахнув робкую слезинку, спросила:
— А как же ты по-ихнему объясняешься-то, Андрюшенька? Тяжело, поди?
— Да нет, мамаша. Ежели надо «да» сказать, говорю «вуй». А ежели наоборот — произношу «нон».
— Вуй, — протянула старушка и улыбнулась. — Чудеса!
Акробат зевнул и посмотрел на пальто.
— Пойду, мамаша. Спасибо за лепешки.
— А то, может, здесь переспишь, Андрюшенька? — попросила мать. — Чего тебе в номера-то свои шлепать. Блохи еще там… Я тебе на диванчике уж постелила…
В номерах ждали товарищи. Уезжавший завтра укротитель устраивал ужин. Акробат вздохнул и с растяжкой сказал:
— Ладно, мамаша. Пересплю.
Он быстро разделся, лег, натянул на голову одеяло и, подогнув на неудобном диванчике ноги, уснул. Старушка потушила лампу, на цыпочках подошла к дивану, нежно поправила подушку и пошла закрывать окно.
— Марья Егоровна, — спросил чей-то голос под окном, — к тебе сынок, говорят, прибыл? У тебя сейчас?
— Вуй, — гордо ответила мать. — Здеся.
1935
Счастливый случай
Милиционер Ежевикин шел разговаривать с Зосиным папашей о женитьбе. Папа жил в Туле. Папа третьего дня приехал из Тулы специально, чтобы увидеть Ежевикина и воочию убедиться, в чьи неизвестные руки он передает свою младшую дочь. Все краткие сведения о папе, полученные от Зоси, были очень несистематизированны и расплывчаты. Выяснено было, что у папы большая черная борода, лишай за ухом, низменная страсть к пирогам с капустой и очень тяжелый характер, когда ему не дадут выспаться после обеда. Ежевикин был нетребовательным человеком, но всего этого было слишком мало для того, чтобы почувствовать внезапное влечение к будущему тестю. Особенно его пугал предстоящий сейчас разговор.
— Ты только понравься ему сразу, — ободряюще инструктировала вчера Ежевикина Зося. — Ну что тебе стоит?
— Я сразу нравиться не умею, — уныло вздыхал Ежевикин. — У меня это не выходит.
— Вот и врешь! — настаивала Зося. — А почему мне сразу понравился? Значит, не хочешь.
— Хорошо, — так же уныло согласился Ежевикин. — Завтра приду и понравлюсь. Только о чем я говорить-то с ним буду? С папой.
— А очень просто. Я, мол, люблю вашу младшую дочь, Зосю. А он тебе скажет: «Ну что же?» И она, мол, меня любит. А он тебе скажет: «Ну что же?» И мы, мол, хотим записаться. А он тебе скажет: «Ну что же?» Вот и все. Неужели трудно?