Владимир Войнович - Жизнь и необычайные приключения солдата Ивана Чонкина. Перемещенное лицо
– Во! – обрадовался Чонкин. – Так и надо, как ты говоришь, только немного помягче. Она в пуху-то не кувыркается, потому что знакомство ведет заочное.
– Ну, тогда другое дело, тогда напиши помягче.
– Так в том-то и оно, что я… ну не мастак я. Я-то вообще буквы почти что все знаю, а так чтоб письмо написать складно, это нет. Ты мне напиши, а я тебе вот чо дам.
Он протянул Киселю зажигалку, которую на толкучке у немца за кусок мыла выменял.
Кисель повертел зажигалку в руках, удивился. Она была в виде обнаженной женской фигурки. Руки вместе сжал, ножки раздвинулись, между ними огонек вспыхнул.
– Ладно. – Кисель положил фигурку в карман. – Садись, будем писать письмо турецкому султану. Как ее зовут? Значит, пишем: здравствуйте, Нюра! Так?
– Так, – согласился Чонкин.
– Ладно. Далее: я вам пишу, чего же боле? Ну, как бы, ну что ж мне еще остается? Что я еще могу сказать? И ты в самом деле ничего сказать не можешь. Ну а далее, давай, сначала к совести ее обратимся. Нюра, как же это так, что ты променяла меня на какого-то офицера, пусть даже заочно? Которого ты и в глаза, возможно, никогда не видела и не увидишь? Я, конечно, понимаю, что у него золотые погоны и денег поболее, чем у меня, и паек получше, но это же офицер, человек ненадежный, ему лишь бы свое удовольствие справить, а того, чтобы создать крепкую советскую семью на все продолжение жизни, это у него есть только в штанах, а не в голове…
На все письмо времени было потрачено не больше часа. После чего Чонкин наполнил чайник, а старший сержант Кисель вернулся к роману неизвестного автора о дружбе авиационного механика Евгения Онегина с мотористом Владимиром Ленским. Они работали вместе, крепко подружились…
…Казалось, и не быть раздору,
Но тут пришла в коварный час
Татьяна, мастер по приборам,
Успешно кончив тульский ШМАС…
Ефрейтор Ларина Татьяна
Была почти что без изъяна,
Решил единодушно полк,
У нас ведь знают в этом толк.
И сколько было разговоров
О ней под крыльями машин!
Блестели глазки у майоров,
Сверкали очи у старшин.
И командир полка упорно
Твердил, надеясь на успех:
Любви все возрасты покорны,
Она сильней законов всех.
5
В летной столовой, куда Чонкин подвозил обычно дрова и продукты, он выпросил у шеф-повара Ситникова две банки американской свиной тушенки, пачку сухих галет и плитку шоколада. Все это было отнесено на конюшню и спрятано под сеном в закутке, где хранились лопаты, грабли, вилы и инструменты для чистки лошадей.
В казарме Чонкин договорился со своим другом, рядовым Васькой Мулякиным, что на вечерней поверке, когда перекличка дойдет до буквы «Ч», тот откликнется за него. А потом, если что, положит на его койку под одеяло «куклу» – чучело, сделанное из шинели.
На ужин, ясное дело, ходили строем, с песней «Скакал казак через долину». Иногда пробовали петь «Несокрушимую и легендарную», но с «казаком через долину» шагалось веселее. После ужина Чонкин сказал старшине Глотову, что надо почистить лошадей, и ушел на конюшню. Лошадей он и вправду наспех поскреб, расчесал им гривы и даже дал по куску сахара. Одну из них звали Ромашка, а другую Семеновна, имена их Чонкин узнал от конюха Грищенко, который сам их, должно быть, и сочинил. С Чонкиным лошади вели себя послушно, но к именам сперва как-то приспосабливали ухо, думали и потом только шли на зов, видно, оставаясь в сомнении. Они же были немецкие, трофейные, и в дотрофейном бытии звались как-то иначе.
Похлопав лошадей на прощанье по холке, Чонкин пошел к своему тайнику. Тушенку, галеты и шоколад засунул за пазуху, а чайник взял в руку. Завернул за конюшню, а там уж кустами пробрался к дырке в заборе и оказался за пределами части.
Смеркалось.
Городок Биркендорф остался после войны сравнительно целым.
Жители вели себя тихо, по вечерам и вовсе как вымирали, и по дороге к вокзалу Чонкин никого не встретил, кроме худого, черного как черт поджигателя уличных газовых фонарей. Фонарщик на высоком велосипеде и с факелом на длинной палке передвигался от столба к столбу по тротуару и сначала внизу откручивал краник, а потом касался факелом верхушки столба. Зажженный светильник давал неверное, синеватое, неяркое, бесполезное пламя, обозначавшее только самое себя.
Железнодорожный мост, о котором говорил Жаров, находился сразу за небольшой часовенкой на слиянии улиц Тюльпенштрассе и Розенгассе. Начало перехода было освещено сразу двумя фонарями, стоять под которыми очень уж не хотелось, поскольку патруль мог появиться в любую минуту. Хотя появиться внезапно было ему почти невозможно, поскольку военные сапоги, да еще с подковками, топающие по мостовой, слышны далеко. Стоять, однако, Чонкину напрасно здесь не пришлось: едва он приблизился к переходу, как из-за массивной афишной тумбы, с наклеенными на нее приказами коменданта выдвинулась долговязая фигура военного человека с большим животом. Это был Жаров.
– Принес? – спросил Жаров шепотом.
– Принес, – прошептал Чонкин.
Жаров тоже пришел не пустой, у него кое-что из-за пазухи выпирало.
Долго петляли по утопающим в сумерках узким мощеным улочкам, и Чонкин удивлялся, как хорошо Жаров знает город. Пересекли какой-то совсем уже темный парк, пролезли сквозь раздвинутые прутья железной ограды и оказались у домика, примыкавшего к большому особняку с четырьмя колоннами, высоким крыльцом и парой облезлых каменных львов, мирно лежавших по бокам.
Леша постучал в закрытый ставень и подошел к двери. За дверью сначала было тихо, потом послышался шорох, и тихий женский голос спросил: «Вер ист да?»
– Машута, это я, Леха, – прильнув к замочной скважине, негромко сказал Жаров.
Дверь отворилась, и женская фигура в белом платье с короткими рукавами, слабо освещенная сбоку, появилась в проеме.
– Лекха! – сказала она радостно и повисла у Жарова на шее.
– Знакомься, Машута, – сказал Леша фигуре, когда та с него слезла. – Мой друг Ваня Чикин, летчик. Раненный в воздушном бою. Ему, вишь, снарядом башку наскрозь проломило, а он хоть бы хны. Росточка, правду сказать, небольшого, зато сама знаешь, хреновое дерево всегда в сук растет.
– Гут, гут, – Машута поцеловала Чонкина в щеку. Она сначала закрыла дверь, потом включила электрический фонарик и по длинному коридору провела гостей в дальнюю комнату, освещенную двумя керосиновыми лампами, стоявшими по углам на специальных подставках в виде человеческих фигурок с подносами. Комната была просторная, оклеенная зеленоватыми обоями с квадратными пятнами от висевших здесь когда-то картин, а теперь кем-то снятых и увезенных в неизвестность. Осталось только одно большое полотно с изображенными на нем старинным замком, прудом, парой лебедей на пруду, пухлой девушкой на берегу и косулей, высунувшей морду из кустов. Что-то похожее Чонкину приходилось видеть и раньше. В дальнем углу буквой «г» стояли две одинаковых железных кровати с шишечками и высокими подушками, а середину комнаты занимал тяжелый квадратный стол, покрытый за неимением скатерти простыней. Завитая блондинка в вязаной желтой кофточке с короткими рукавами расставляла на столе приборы, из каковых Чонкину едать еще в жизни не приходилось: фарфоровые тарелки, серебряные вилки и ножи, бокалы хрустальные.
– Здорово, Нинуха! – сказал Жаров блондинке.
– Добрый вечор! – ответила она с чужим акцентом, но на понятном Чонкину языке, чем удивила его, ведь он поверил Жарову, что немки обе по-нашему не говорят. Леша тоже ее обнял, поцеловал, пошлепал по попе. Она не смутилась и его пошлепала по тому же месту.
Чонкину же подала пухлую руку и сказала:
– Янина. Естем полька. Розумишь?
Она крепко пожала ему руку, посмотрела в глаза, что в Чонкине сразу возбудило надежды. Он вспомнил, как тот же старший сержант Кисель читал ему записи из своего альбома с толкованиями знаков, подаваемых женщиной при встрече с мужчиной: «Жмет руку – любит, крепко жмет – крепко любит, крепко жмет и смотрит в глаза – готова навсегда подарить свои ласки».
Янина оказалась бочка не бочка, а подержаться было за что. Большая грудь выпирала из-под кофточки, и задница была соблазнительных размеров. Вообще, все у нее было на месте, не считая четырех верхних передних зубов, которых на месте не было. Она это помнила, старалась не смеяться, а если не удерживалась, прикрывала рот ладошкой.
Чонкин поставил на стол чайник и другие принесенные им припасы. Жаров тоже опростал пазуху и вывалил на стол буханку ржаного хлеба, банку сардин, кусок сала и четыре пачки американских сигарет с нарисованным на них верблюдом.
– Матка боска! – ахнула Янина и ухватилась за сигареты. Леша чиркнул трофейной зажигалкой.
– Цо ты такий блядый? – спросила она, прикуривая.
– Хто? – в свою очередь спросил Леша и подмигнул Чонкину. – Я не блядый. Это ты блядая.
– Ай! Ай! – покачала головой Янина. – Мыслешь, я не розумлю, цо по-вашему бляда, то есть курва?