Михаил Любимов - Записки непутевого резидента, или Will-o’- the-wisp
— Конечно! — Я даже возмутился. — Не только водка, но и джин, и виски!
— Поехали! — скомандовал Ливанов, правда, Зуева как-то странно на меня взглянула.
— А стоит ли, Боря? Может, дождемся своих? — спросила она осторожно, но он только зарычал в ответ.
Катя в тот вечер тренировала посольские таланты перед очередным торжественным вечером, поручив коляску с сыном соседке, я залез в холодильник и, к ужасу своему, увидел там только бутылки и яйца (и выдающимся разведчикам сжимают горло когти нищеты).
Я поставил на стол непочатую (как ни странно) бутылку джина и стаканы, а сам отправился на кухню, дабы зажарить лучшую в мире яичницу.
Когда я внес сковородку в гостиную, бутылка джина уменьшилась ровно наполовину, Борис Николаевич был приятно возбужден и словоохотлив.
— Какие негодяи! — гремел он, сотрясая коттедж басом. — Особенно эта Алка! (Тарасова, тогда директор театра.) Подумать только: уехать, а меня не взять! И вот сейчас сидит великий артист в этой халупе и с дипломатом Мишкой яичницу жрет! (Фразу эту я проглотил вместе с яичницей, хотя ранило, конечно, такое пренебрежение к коттеджу и неповторимой личности хозяина.)
Зуева утешала и успокаивала, джин быстро растаял, в ход пошла вторая бутылка, загремели живописные воспоминания о жизни МХАТа, гул нарастал, стены дрожали, пока не вернулись от Кортни актеры и не забрали моих знаменитых гостей.
Утром на следующий день меня вызвали на ковер.
— Вы совсем потеряли голову, — начал резидент жестко. — Вы же разрушили всю комбинацию! Вы же срываете гастроли театра! (Дальше что-то об ущербе престижу Державы.)
Влип я страшно: лидеры МХАТа порешили «сохранить» Бориса Николаевича для спектакля и отсечь его от искушений зеленым змием у Кортни. Посему разработали хитроумный план с участием Зуевой, провели целую акцию дезинформации и тайно от него (так им казалось) уехали в логово командора. Операция координировалась с КГБ через сотрудника, включенного в администрацию МХАТа. А я… каков я? Сорвал…
Сильно меня отхлестал резидент за потерю чекистского нюха и бдительности, правда, спектакль Ливанов провел с блеском.
Но прошлые фиаско легко забывались, тем более когда хотелось походить по земле Бернса и посмотреть своими глазами, как бьют из-под земли родниковые ключи шотландского виски, — и я предложил резиденту послать меня в Эдинбург вместе с делегацией, тем паче что близ залива Холи-Лох в Шотландии ощерилась ракетами американская база подводных лодок[13].
— Не уверен, что англичане подпустят вас к базе, — сказал шеф.
— Если нет, то я покручусь в обществе лорда Харвуда!
Вскоре прибыли и великие соотечественники в сопровождении переводчицы минкультуры и молчаливого, но величественного полковника КГБ, удобно осевшего в этом светлом учреждении и не упускавшего шанс лишний раз вдохнуть и выдохнуть угарные дымы капитализма.
Ростропович оказался демократичным и непосредственным человеком, тут же попросил называть его не иначе как Славой, легко пил водку, шутил и рассказывал разные байки, в том числе и о своем виолончельном выступлении на подшефном заводе, где после концерта какой-то честный пролетарий проникся к нему, похлопал по плечу и сказал: «Хороший ты парень, Слава, бросай свою гитару и валяй к нам на производство!»
Галина Павловна была сдержанна и величественна, как царица, и до бесед с молодым дипломатом не снисходила, видимо, не без оснований полагая, что в посольстве служат одни стукачи.
Максим Шостакович бродил по городу, а Дмитрий Дмитриевич, наоборот, никуда не выходил и сидел у себя в номере.
Однажды утром, когда, погруженный в себя, он вышел к завтраку, гостиничные оркестранты решили его осчастливить и грянули что-то на скрипках, потрясшее даже меня, путавшего сюиту с маршем.
Лицо Шостаковича исказилось мукой, вилка выпала из рук, он нервно вскочил и удалился в номер. Максим сказал, что большего ужаса он не слышал, и ушел к отцу, оркестранты расстроились, но доиграли до конца, полкаш сидел угрюмо, смотрел на меня, как на чужеродное тело, заброшенное в его черноземы, и строго перехватывал стыдливые взоры, которые я бросал на хорошенькую переводчицу.
Но Вишневская в «Мессе» Бетховена в эдинбургском соборе проняла даже старлея, в тот же вечер он записал в блокнот: «Подожди. Это «Месса» Бетховена. Мы летим на лодочке по волнам, купола зеленые заливает солнце, а под нами мечется ураган. Запевает[14] женщина, оставляя все хоры органные за собой, — так шальная лодочка выплывает прямо из прибоя на прибой. А на улице торгуют сандвичами, а на улице — восемь по Гринвичу, а на улице в старом отеле очищают лакеи форелей, стрелки в тартанах бьют в тимпаны, стальная гвардия в прожекторном блеске вяло вздрагивает на белом вереске».
Большевистской революционности явно не хватало, и я поддал жару: «Сыплется вереск на белые головы. Где же вы, кромвели? где же вы, моры? Чтоб острый кинжал решал право на трон и споры!» Но душа, отравленная «оттепелью» и мятущаяся в потемках, не давала перерезать всех жителей Шотландии, и я закончил в духе идеологов будущей перестройки: «А может быть, обойтись без кинжала? Неужели не хватает музыки и солнца?»
Эдинбург был прекрасен, чист и благополучен, в витринах висели пледы и юбки в клетку, замок, отделенный рвом, дышал шекспировскими страстями, застывшими в прошлом.
Но лорда Харвуда я так и не оседлал, не повезли меня к лорду домой на кебе, даже полкаша оставили за бортом — артисты хитры, как черти, вечно вырываются они из-под бдящего Ока, вечно у них свои дурацкие делишки, воспаленные разговоры об искусстве, разных там бемолях и диезах, чуть не передерутся из-за какой-то ерунды, вроде даты написания симфонии. Какая разница? Так они и становятся легкой добычей вражеских спецслужб, изменниками Родины и врагами самой передовой в мире Системы. Ужасно, просто невозможно жить в искусстве!
И доказал это опять Ростропович, но уже в конце семидесятых, когда я предводительствовал в датской резидентуре. Гастролировал тогда в Копенгагене Сергей Образцов, давал концерты в это время и Мстислав Леопольдович с репутацией тогда еще не заядло антисоветской, еще не успели его с женой отлучить от гражданства, но изрядно ворчали, что «делают, черт возьми, все, что захотят!», вплоть до выезда из родной страны — приюта муз.
После концерта Образцова на сцену, как положено, взошел наш посол в Дании Николай Егорычев, поприветствовал первого в мире кукольника и они нежно, по-русски расцеловались. В этот сентиментальный момент на сцену из зала вышел Ростропович и тоже расцеловал Образцова, а заодно и посла, которого неплохо знал по Москве, — вот ужас!
На концерте я не был, но уже через пятнадцать минут мне донесли об этом иудином поцелуе, сделанном — подумать только! — публично и нарочито, на глазах у многочисленных совграждан, заполнивших зал. Гонец, со скоростью света принесший эту трагическую весть, подавал ее не иначе как демарш Егорычева, сознательно не уклонившегося от поцелуя, даже подставившего щеку и таким образом связавшего себя навеки с диссидентом-виолончелистом.
С Николаем Григорьевичем отношения у меня сложились теплые, я уважал его и как жертву придворных интриг, и как солдата, прошедшего войну. Совершенно откровенно я изложил ему эту страшную историю и заверил, что ее через мою голову непременно донесут до всесильной Москвы. Мы решили нейтрализовать удар, и посол направил реляцию о визите Ростроповича прямо на имя Андропова: нельзя, мол, его с женой отталкивать во вражий стан, надо тонко с ними работать, перетягивать обратно, и все во имя святых интересов партии — навинтили в шифровку столько туфты, что не подкопался бы ни один самый-самый стукач.
Так я и не испил до конца из чаши искусства, но пытался, честно пытался до самого окончания службы.
Последний раз я сделал рывок снова в Копенгагене, куда нагрянул Никита Михалков, которого я затащил к себе домой с мыслью устроить в его честь через пару дней приемчик, пригласить нужных датчан…
Но виски почему-то оказалось настолько вкусным и так вдохновенно заструилась беседа, что вскоре унесло нас ветром в злачный «Зеленый попугай», изумруд распутной Скандинавии, туда я водил иногда лишь высоких партийцев и своих командированных начальников — роскошный бар, где юные и ненавязчивые, белые и черные, красные и синие, где туалеты от Диора и самые истонченные духи, где можно даже бесплатно станцевать (один раз!), а можно просто посматривать краем глаза, как торгуются на пальцах ящерообразный японец и недавняя школьница.
Никита Сергеевич улыбался в усы, впитывая пленэр для своих будущих киношедевров, мы тихо блаженствовали, пока не покинули этот Олимп красоты, правда, по странной причине я забыл, куда поставил свой «мерседес» — бывало и такое, прости меня, любимая служба! — и мы мучительно искали его полночи, потерялись, потом искали друг друга, но не нашли, потом нашел я машину где-то в тупике у вокзала, но уже не было сил искать Михалкова.