Виктор Шендерович - Евроремонт (сборник)
5. Не стирать со стола, а стряхивать на пол сухой тряпочкой.
6. По выходным и в дни государственных праздников не выносить ведро перед сном, а вытряхивать на пол.
Подписи:
За Семенова – Семенов
За тараканов – Фома Обойный”.
Степан Игнатьич писал все в двух экземплярах – писал ночами, на шкафу, при неверном свете луны, и мы притаскивали ему последние крошки, чтобы у лапок Степана Игнатьича хватило сил.
На обсуждение вопроса о том, кто передаст письмо Семенову, многие не пришли, сославшись на головную боль. Кузьма Востроногий передал через соседей отдельно, что отказывается участвовать в мероприятии, потому что Семенов может его неправильно понять.
Решено было тянуть жребий из пришедших, и бумажку с крестиком вытащил Альберт. Мудрый Степан Игнатьич сказал, что это справедливо, потому что у Альберта все равно теща.
Мы сделали Альберту белый флажок, и под утро оставили его вместе с письмом дожидаться прихода Семенова.
Описывать дальнейшее меня заставляет только долг летописца.
Едва Альберт, размахивая флажком, двинулся навстречу узурпатору, тот подскочил, издал леденящий душу вопль, взвыл, рванулся к столу и оставил от Альберта мокрое место. Сделав это, Семенов соскреб все, что осталось от нашего парламентера, текстом Договора и выбросил обоих в мусорное ведро. Потом он дикими глазами обвел кухню и шагнул к подоконнику, на котором стояла штуковина с ядовитой струей внутри.
Мы бежали, бежали…
ЭпилогЧетвертые сутки сижу я глубоко в щели и вспоминаю свою жизнь, ибо ничего больше не остается.
Родился я давно. Мать моя была скромной трудолюбивой тараканихой, и хотя ни она, ни я не помним моего отца, он, несомненно, был тараканом скромным и трудолюбивым.
С детства приученный к добыванию крошек, я рано познал голод и холод, изведал и темноту щелей, и опасность долгих перебежек через кухню, и головокружительные переходы по трубам и карнизу. Я полюбил этот мир, где наградой за лишения дня было мусорное, сияющее в ночи ведро – и любовь. О, любви было много, и в этом, подобно моему безвестному отцу, я был столь же скромен, сколь трудолюбив. Покойница Нюра могла бы подтвердить это, знай она хоть пятую долю всего.
Я выучился грамоте, прилежно изучая историю; красоты поэзии открылись мне. И сейчас, сидя один в щели, я поддерживаю свой дух строками незабвенного Хитина Плинтусного:
Что остается, когда ничего не осталось?
Капля надежды – и капля воды из-под крана…
Так и я не теряю надежды, что любознательный потомок, шаря по щелям, наткнется на этот манускрипт, и прочтет правдивейший рассказ о жестокой судьбе нашей, и вспомнит с благодарностью скромного Фому Обойного.
Невыносимо хочется есть. Надо бы пройтись вдоль плинтуса – авось чего-нибудь.
От переводчикаНа этом месте рукопись обрывается, и, предвидя многочисленные вопросы, я считаю необходимым кое-что объяснить.
Манускрипт, состоящий из нескольких клочков старых обоев, мелко исписанных с обратной стороны непонятными значками, был обнаружен мною во время ремонта новой квартиры. Заинтересовавшись находкой, я в тот же день прекратил ремонт и сел за расшифровку. Почерк был чрезвычайно неразборчив и, повторяю, мелок, а тараканий язык – чудовищно сложен; работа первооткрывателя египетских иероглифов показалась бы детской шарадой рядом с этой, но я победил, распутав все неясности, кроме одной: автор манускрипта упорно называет моего обменщика Семеновым, хотя тот был Сидоров.
Тип, кстати, действительно мерзкий.
Восемь лет продолжался мой труд. Квартира за это время пришла в полное запустение, а сам я полысел, ослеп и, питаясь одними яичницами, вслед за геморроем нажил себе диабет. Жена ушла от меня на второй год, с работы выгнали чуть позже, когда заметили, что я на нее не хожу.
По утрам я бежал в магазин и, если успевал, хватал кефир, сахар, заварку, батон хлеба и яиц. Иногда кефира и яиц не было, потом пропал сахар – тогда я жил впроголодь целые сутки, на чае, а случалось, и на воде из-под крана. С продуктами стало очень плохо. Вот раньше, бывало. Впрочем, о чем я.
И потом этот завод. Пока я переводил первую главу, его построили прямо напротив моих окон, и сегодня я уже боюсь открывать форточку. Совершенно нечем дышать. Но перевод закончен, и я ни о чем не жалею.
В редакциях его, конечно, не берут, говорят: не удовлетворяет высоким художественным требованиям. Я говорю: так таракан же писал! Тем более, говорят, – значит, не член союза.
Впрочем, я не теряю надежды – ничего не пропадает в мире. Кто-нибудь когда-нибудь обязательно наткнется на эту рукопись и узнает, как все было.
Попка не дурак
Больше всего на свете Кеша любил семечки и новые слова. Семечки наполняли его сытостью, а слова – гордостью.
Вы не пробовали наполняться гордостью, сидя в клетке?
Был он в самом соку – восемьдесят пять лет, но больше семидесяти не дашь – и собою очень импозантен. Одна дама лет пятнадцать назад так и сказала: красавец! И дала семечек.
Кешин папа по имени Гоша, до сих пор столовавшийся у какого-то инженера, тоже был импозантен и еще вполне ничего.
Старушка Кузьминична, в чьи обязанности входило кормить Кешу и за ним убирать, жила тут же, на диванчике. Жили они так. Старушка целый день шаркала по комнате, изредка на этом самом диванчике затихая, так что Кеша даже косился, нагнув голову набок, – уж не померла ли, чего доброго? Но старушка, покряхтев, вставала, и снова шаркала, и причитала, и шуршала в шкафу. Ее вечные вздохи и присказки Кеша давно выучил наизусть и при повторах протестовал, тряся прутья крючковатым клювом.
Старушка уходила на кухню, а Кеша оставался слушать радио.
Радио Кузьминична выключала только на ночь. Кеша, наклоняя голову то одной, то другой стороной к приемнику, слушал внимательно, лузгал провиант, раскачивался на жердочке и обиженно скрипел, когда начинали передавать песни: от музыки он нервничал.
А уважал Кеша последние известия: билась в нем эта общественная жилка! Все, бывало, послушает и самые звучные слова повторит. Я ж вам не сказал: Кеша был говорящий. Поначалу старушка пугалась, потому что освоение материала происходило по ночам, а потом привыкла к этому, как раньше незаметно привыкла и к самим словам.
Но однажды радио засипело, свистнуло и смолкло – среди бела дня и рассказа о том, какой замечательный человек живет и трудится в Пукинском районе Тукинской области. Встревоженный поведением приемника, Кеша закричал старушке – та пришаркала из кухни и долила в блюдечко воды.
– Трансляция! – крикнул раздраженный Кеша и, не сдержавшись, добавил: – Дура!
Кузьминична, за тридцать лет совместной жизни не слыхавшая от Кеши грубого слова, заплакала, а он надулся и демонстративно прикрыл один глаз.
Радио Кузьминична отерла тряпочкой и унесла, и стало в квартире тихо. Щелкали ходики, скрипел диван. Кеша, надувшись, по целым дням сидел теперь на жердочке, прикрыв уже оба глаза.
Но он не спал. Он думал.
В темном, как клетка под накидкой, мозгу раздельно звучали слова – то мужским голосом, то женским. Некоторые из них сами лепились в предложения, поражавшие Кешу своей значительностью. А старушка начала надоедать: своим шарканьем, своими вздохами, своим вечным шуршанием.
– Катастр-рофа! – скрипел Кеша, мрачно поглядывая на светлое пятно на обоях, откуда раньше вещал на разные голоса толстячок-приемник. – Пр-ропал…
И хохолок поднимался на орехоподобной голове.
На третий день Кеша начал воротить от Кузьминичны клюв, а на четвертый исчез.
Если бы старый диван мог говорить, он рассказал бы старушке, как Кеша, поскрипывая, выбрался из клетки, хохотнул, обозвал Кузьминичну склеротичкой, нагадил на подоконник, перебрался на форточку, гордо осмотрел пейзаж, сказал "Пор-ра!” – и сиганул вниз.
IIНового начальника звали Иннокентий Георгиевич Пернатых. Откуда он взялся, не знал никто, даже секретарша Инессочка, знавшая про всех всё. На выразительные взгляды сослуживцев она только пожимала плечиками и делала большие-большие глаза.
Но какие глаза ни делай, а с некоторых пор с началом шестого сигнала новый начальник появлялся в дверях собственной персоной: маленький, нос крючком, костюм голубой, рубашка оранжевая, галстук красный, носки зеленые. Явившись, он на пару секунд застывал на пороге и резкими поворотами головы строго оглядывал помещение. Голова его была похожа на орех, увенчанный бодреньким хохолком, и взгляд, надо сказать, совершенно бесстыжий.
– Здравствуйте, Иннокентий Георгиевич, – давясь помадой, говорила Инессочка. Всяких она начальников видала, но такого…
– Привет-привет, – быстро отвечал товарищ Пернатых и проходил в кабинет.
Походочка у него тоже была ничего себе.