Карл Мориц - Антон Райзер
Крылья его души бессильно опали, а перед внутренним взором распростерлись лишь пустота и черная безысходность. Нечего было и пытаться (как он сделал в описании хаоса) изобразить тщетные порывы жизни к свету: вечная тьма покрыла все видимые формы, вечный сон сковал всякое движение.
Он яростно распалял свое воображение, дабы привнести в эту тьму живые образы, но все они сразу чернели, как тополиный венок Геракла, когда тот спускался в преисподнюю за Кербером. Все, что Райзер пробовал записать, растворялось в чадной мгле, и белый лист бумаги так и оставался нетронутым.
Тщетные потуги вымученного поэтического вдохновения наконец довели его до полного изнеможения и ввергли в подобие летаргического сна.
Как-то вечером он повалился на кровать в одежде и всю ночь и весь следующий день, пришедшийся на Рождество, провел в сонном мороке, из коего был выведен нарочным от его благодетеля, советника Шпрингера, явившимся с большим рождественским пирогом – подарком Райзеру от жены советника.
Но это лишь усилило неодолимый морок. Райзер заперся в своей комнате с этим огромным пирогом и, откусывая от него понемногу, без малого две недели пролежал на кровати – если не в беспробудном сне, то в неотвязной дремоте. К этому надо добавить, что у него не осталось и дров для отопления комнаты. Он мог бы сказать всего несколько слов, чтобы этот недостаток немедленно восполнили, однако ему было приятнее оправдывать свой странный образ жизни отсутствием дров.
И в таковом затворничестве друзья ни разу не потревожили Райзера, так как он часто говорил им, что желал бы провести одну-две недели в полном одиночестве.
Между тем этот образ жизни произвел на него необыкновенное действие. Первые восемь дней он провел в полной расслабленности и безразличии ко всему, в том самом состоянии, какое он безуспешно пытался описать в природе. Он словно бы испил летейских вод, и в нем погасла последняя искра жизни.
Но следующая неделя, если взять ее саму по себе, стала для него одной из счастливейших.
Долгий покой постепенно освежил уснувшие силы. Дремота становилась все прозрачнее, по жилам пробежала новая жизнь. В нем снова одна за другой просыпались юношеские надежды, снова его осеняла слава и оглушал гром рукоплесканий, а прекрасные мечты раскрывали перед ним блестящую будущность. Нескончаемый сон его одурманил, и когда он немного стряхивал с себя сладкую дремоту, то чувствовал в голове как бы приятный хмель. Само пробуждение казалось продолжением сна, и Райзер отдал бы многое, чтобы это состояние его не покидало.
Зрелище замерзших стекол необычайно радовало Райзера, так как еще на один день оставляло его в постели. Большой пирог на столе он берег как святыню, потому что от сохранности этого пирога зависела сохранность его собственного блаженства.
Теперь он опять ощущал в себе силы, если понадобится, одолеть любые препятствия. Сцена вновь предстала перед ним во всем ее великолепии, в душе одна за одной вздымались театральные страсти, а зрители восхищались его игрой.
В один из вечеров, когда пирог был съеден, Райзер поднялся с постели, елико возможно почистил свой костюм и первым делом отправился в театр, где, устроившись в уголке, посмотрел сначала «Инкля и Ярико», а затем «Страдания юного Вертера». Сочинитель второй пьесы ограничился тем, что переложил Вертеровы письма в диалоги и монологи, которые вышли изрядно длинными, но из-за чувствительности многих сцен публика, как и артисты, следила за действием затаив дыхание.
Но тут, в минуту высшего трагического напряжения второй пьесы, произошел весьма комичный случай. Для сцены были где-то позаимствованы два старых заржавленных пистолета, и ни у кого не дошли руки их заранее опробовать.
Актер, игравший Вертера, взял их со стола и произнес положенные слова: «Они были в твоих руках, ты стирала с них пыль и т. д.». Затем, в точности следуя тексту пьесы, он велел принести себе хлеба и бокал вина, что слуга исполнил, не преминув подать заодно и столовый нож.
Далее, однако, по пьесе следовало, что друг Вертера Вильгельм, услышав выстрел, вбегает в комнату со словами: «Боже! Я слышал выстрел!»
Все шло прекрасно, но, когда Вертер взял злосчастный пистолет, приставил его к правому виску и нажал курок, произошла осечка.
Решительный актер, не потеряв хладнокровия из-за этого досадного случая, отбросил пистолет и патетически воскликнул: «Так ты не хочешь сослужить мне эту горестную службу?» Затем он схватил другой пистолет, снова нажал курок, и – о ужас! – снова осечка.
Не в силах произнести ни слова, актер взялся за столовый нож, по счастью лежавший на столе, и, к ужасу зрителей, пронзил им свой фрак и жилет. В самый миг его падения на сцену выбежал Вильгельм с криком: «О Боже! Я слышал выстрел!»
Едва ли какая-нибудь трагедия могла закончиться более комично. Но этот случай не отвадил Райзера от заоблачных мечтаний, напротив, лишь больше пристрастил к ним: Райзер увидел перед собой нечто несовершенное, что следовало заменить совершенным.
До него дошел слух, что через восемь дней театр отбывает из Эрфурта в Лейпциг и самый искусный актер, Байль, получил ангажемент в Готу. Итак, у него больше нет опасного соперника, Лейпциг – город, где можно проблистать, парик легко можно спрятать под отросшими волосами. Как много причин, чтобы на время утихшая страсть снова взяла верх над разумом!
Он немедленно известил друзей о своем решении уйти в Лейпциг вместе с труппой Шпайха и о том, что чувствует необоримое влечение, каковое непременно сделает его несчастным, попытайся он его преодолеть, и встанет на его пути в любом другом деле.
Все эти причины он представил так страстно и убедительно, что даже его друг Нерьес, всегда столь ярко живописавший, как будущей весной они снова будут декламировать Клопштока на склонах Штайгервальда, – даже он не нашелся, что возразить.
Райзер теперь проводил все свое время в компании актеров, он вернул советнику Шпрингеру ключи от садового домика, заодно в самых живых красках изобразив, сколь плачевным будет его положение, если он подавит в себе склонность к театру.
Советник Шпрингер и на сей раз отнесся к Райзеру с необыкновенным участием. Он и сам посоветовал ему следовать своему влечению, коли уж оно так неотвязно, ибо влечение, что возвращается вновь и вновь, быть может, скрывает в себе истинное призвание к искусству, каковому призванию противиться не следует. Если же, напротив, Райзер заблуждается и затея его окажется напрасной, то пусть он, в каком бы ни был положении и обстоятельствах, смело обращается к нему и рассчитывает на его помощь.
Прощаясь, Райзер был глубоко растроган и не мог вымолвить ни слова, так сильно взволновали его великодушие и снисходительность этого человека. На возвратном пути он осыпал себя горькими упреками за то, что оказался недостоин его любви и дружбы.
Доктор Фрорип, коего Райзер тоже зашел проведать, уже был осведомлен о его решении от Нерьеса и отнесся к нему с таким же сочувствием, как и другой его благодетель. Он объяснил Райзеру, что не только не противился бы его решению, но и всячески приветствовал бы его, когда бы театральная сцена являла собой школу нравственности, каковой она может и должна стать.
Под конец доктор Фрорип – с полным на то основанием – позволил себе легкую иронию. Обращаясь к маленькой дочери, сидевшей у него на руках, он сказал: «Вот вырастешь большая и непременно услышишь о знаменитом актере Райзере, он еще прославится по всей Германии!» Но и эта дружеская ирония не смягчила Райзера: глубоко растроганный, он горько себе пенял, памятуя обо всех благодеяниях доктора Фрорипа, которые сам так и не смог достойно увенчать.
Однако теперь он почувствовал, что, если хочет оставаться верным себе, не должен прислушиваться к своим же упрекам: он убедил себя, что станет несчастнейшим человеком на свете, если не последует своему влечению.
Между тем труппа Шпайха в последние недели испытывала крайнюю нужду из-за упавшей выручки. Шпайх первым отбыл в Лейпциг с театральным имуществом, остальным актерам предстояло самим выбрать средство передвижения: одни поехали верхом, другие в повозках, а некоторые отправились пешком, смотря по обстоятельствам каждого, так как общая касса давно опустела. В Лейпциге они надеялись поправить свои дела.
Попрощавшись со всеми, Райзер в тот же день снарядился в дорогу пешком. Нерьес проводил его на лошади до ближайшей деревни, где в следующее воскресенье собирался произнести проповедь.
Добравшись до гостиницы, они предались воспоминаниям о тех блаженных днях, когда на горных склонах вместе предавались чтению «Мессиады». Затем Райзер пустился в путь, и Нерьес еще долго, пока не стемнело, его провожал.
На прощание они обнялись и, исполненные самых высоких чувств, впервые именовали друг друга «брат». Райзер разжал объятия и поспешил дальше, напоследок крикнув другу: «Возвращайся!»