Бернар Ле Бовье де Фонтенель - Рассуждения о религии, природе и разуме
Аристотель. Верно, здесь, под землю, с вами порядком позлословили на мой счет; и все-таки человек может считаться человеком только благодаря интеллекту, и на свете нет ничего прекраснее, чем поучать других, каким образом они должны им пользоваться для изучения природы и раскрытия всех тех тайн, что она нам предлагает.
Анакреонт. Вот как люди умеют поставить все вверх ногами! Философия сама по себе есть нечто прекрасное, и может быть им очень полезна. Но поскольку она им мешает, когда вмешивается в их дела и пытается проводить с ними все время, упорядочивая их страсти, они приглашают ее на небо, дабы наводить там порядок среди планет, измеряя и рассчитывая их движения! Затем они низводят ее на землю, чтобы заставить ее исследовать все увиденное там ими. Наконец, они всегда стараются держать ее, как только можно от себя подальше. Впрочем, поскольку они желают считаться философами, ничем не платя за эту славу, они ловко добиваются этого имени и чаще всего дают его тем, кто исследует естественные причины [явлений].
Аристотель. А какое же более подходящее имя могли бы они этим снискать?
Анакреонт. Философия имеет дело только с людьми и уж совсем не должна вмешиваться в прочие области Вселенной. Астроном мыслит о звездах, физик — о природе, философ же думает о себе. Но кто пожелал бы быть философом на столь жестких условиях? Увы, почти никто. Итак, философов освободили от обязанности быть философами и удовольствовались тем, что они стали астрономами и физиками. Что до меня, то мне вовсе не улыбается необходимость погрязнуть в умозрениях; но я совершенно уверен, что во многих книгах, претендующих на звание философских, гораздо меньше философии, чем в некоторых песенках, которые вы так презираете. Например, в этой:
Коль золото бы продлевало жизнь,
Другого не имел бы я желанья.
Как золота скопить себе побольше.
Тогда, приди ко мне седая смерть,
Ее назад отправил бы я живо.
Ей дав сокровища мои в подарок.
Но если злая Парка
Того не дозволяет.
Не нужно золота мне больше:
Любовь и дорогие яства
Украсят мой досуг.[31]
Аристотель. Если вы желаете признавать философией лишь ту, что имеет дело с нравами людей, что ж: в моих трудах по вопросам этики[32] есть вещи, весящие не меньше, чем ваша песенка; ведь в конце концов непонятность, в которой меня обвиняли и которой в самом деле грешат некоторые мои книги, полностью отсутствует во всем том, что я написал по этому предмету. И весь мир признал, что нет ничего более прекрасного и очевидного, чем то, что я сказал о человеческих страстях.
Анакреонт. Какое заблуждение! Дело вовсе не в том, чтобы дать страстям определение по методу, который вам приписывают: дело в том, чтобы их побеждать! Люди охотно предоставляют философии рассматривать их несчастья, но не дают ей их исцелять. И они открыли секрет, как создавать этику, которая волнует их почти так же мало, как астрономия! В самом деле, можно ли удержаться от смеха, глядя, как люди проповедуют презрение к богатству за деньги и как трусы ведут споры об определении мужества!
Гомер, Эзоп
Гомер. В самом деле, нельзя выразить достаточно полного восхищения всеми теми баснями, которые вы мне только что прочли. Вы должны были владеть очень большим искусством, позволившим вам заложить в маленькие рассказы самые значительные, какие только есть, нравственные наставления, а также спрятать ваши мысли под столь правдивыми и безыскусственными образами, как эти.
Эзоп. Мне очень лестно получить похвалу за это искусство именно от вас: ведь вы так хорошо его понимали.
Гомер. Я? Никогда я этим не похвалялся!
Эзоп. Как! Разве вы не претендовали на то, что в ваших поэмах заключены великие тайны?
Гомер. Увы! Никогда и никоим образом.
Эзоп. Между тем все ученые моего времени это утверждали! Не было в «Илиаде» и «Одиссее» местечка, которому они не приписали бы самый блестящий аллегорический смысл. Они утверждали, что в ваших сочинениях заключены все тайны теологии, физики, морали и даже математики! Правда, им было несколько трудно эти тайны раскрыть: одни места содержали в себе нравственный смысл, другие — физический; но, в конце концов, они соглашались на том, что вам было известно решительно все на свете и вы поведали все это тем, кто мог хорошо вас понять.
Гомер. По правде сказать, я очень боялся, как бы некоторые люди не вздумали усмотреть некую тонкость там, где я ее и в мыслях не имел. Подобно тому, как ничего не стоит пророчествовать о далеких событиях в ожидании их свершения, так ничего не стоит и рассказывать басни в ожидании их аллегорического истолкования.
Эзоп. Вы должны были обладать большой смелостью, если решились препоручить вашим читателям заботу об истолковании аллегорического смысла ваших поэм. В самом деле, что сталось бы с вами, если бы читатели поняли вас буквально?
Гомер. Пустяки, это было бы не таким уж великим несчастьем!
Эзоп. Как! Вы хотите сказать, что эти боги, калечившие друг друга, этот громовержец Юпитер, грозящий в собрании богов побить царственную Юнону, этот Марс, раненный Диомедом[33] и издающий вопль, равный по силе, согласно собственным вашим словам, крику девяти или десяти тысяч людей, хотя действует он в одиночку (ибо вместо того чтобы изрубить всех греков на мелкие кусочки, он забавляется тем, что бежит жаловаться на свое ранение Юпитеру), — вы говорите, что все это было бы прекрасным и в самом буквальном смысле?!
Гомер. А почему бы и нет? Вы воображаете, будто разум человеческий стремится к одной только истине. Перестаньте же заблуждаться! Человеческий разум и ложь в высшей степени друг другу симпатизируют. Коль скоро у вас есть правда, которую вы хотите поведать, вы очень хорошо сделаете, если преподнесете ее в оболочке басни: от этого она очень выиграет у читателя. Если же вы хотите поведать басню, то она больше понравится, коль скоро в ней не будет ни капли истины. Итак, истина должна принять образ лжи, чтобы человеческий разум воспринял ее с большей легкостью; что касается лжи, то она свободно входит в него под своим собственным обличьем: ведь разум — место ее рождения и обычного пребывания, истина же для него — чужеземка. Скажу вам больше: если бы я даже лез из кожи вон, выдумывая аллегорические мифы, легко могло бы случиться, что большинство людей приняло бы басню за нечто вполне очевидное и пропустило бы скрытую там аллегорию; в самом деле, вам же известно, что мои боги — такие, какими я их вывел, — и все мои необычайные тайны вовсе не были сочтены смешными.
Эзоп. Это меня повергает в ужас! Я страшно боюсь, как бы не поверили в то, что звери умеют разговаривать: ведь они делают это в моих притчах!
Гомер. Какой забавный страх!
Эзоп. Увы! Если охотно поверили тому, что боги вели речи, вложенные вами в их уста, почему бы не поверить, что звери умели говорить так, как я заставил их это делать!
Гомер. О, это совсем не одно и то же. Людям приятно думать, что боги так же глупы, как они; но они вовсе не хотят, чтобы звери могли сравниться с ними в мудрости.
Сократ, Монтень
Moнтень. Это вы, божественный Сократ? Как же я счастлив вас видеть! Я только что прибыл в эту страну и с самого начала стал вас искать. В конце концов после того как я буквально испещрил всю свою книгу вашим именем и панегириками в вашу честь,[34] я вправе рассчитывать на беседу с вами и на то, чтобы узнать, каким образом могли вы обладать столь наивной[35] добродетелью? Ведь проявления ее были до такой степени естественны! Это добродетель, не имевшая примеров даже в ваши счастливые времена!
Сократ. Мне очень приятно видеть мертвого, который, как мне кажется, был в жизни философом; но так как вы совсем недавно явились сюда сверху и так как давно уже я здесь никого не видал (меня ведь оставляют почти в одиночестве, да и не так уж все наперебой стремятся к беседе со мною), не сердитесь, если я спрошу у вас, что на свете есть нового. Как идет жизнь? И не произошло ли в ней каких-либо перемен?
Монтень. Перемены произошли очень резкие. Вы бы ничего не смогли узнать!
Сократ. Я в совершенном восторге! Я всегда считал, что жизнь должна измениться к лучшему и человечество должно стать мудрее — я разумею, мудрее, чем оно было в мое время.
Монтень. Что вы имеете в виду? Наоборот, оно поглупело и стало развратнее — гораздо более развратным, чем когда бы то ни было. Именно об этих переменах я говорю, и я очень надеялся узнать от вас историю тех времен, свидетелем которых вы были, — времен, когда царили столь великая честность и справедливость.