Матео Алеман - Гусман де Альфараче. Часть вторая
Но тут переменчивая и многоликая фортуна явила, нам на горе, все свое непостоянство. Небо затянуло со стороны мистраля (так выражались моряки) темными тучами, разразился сильный крупный дождь; ветер вдруг спал, и сердца наши омрачились, словно и их охватила нависшая над судном черная мгла. Рулевой и старшие матросы собрались на корме и стали совещаться о мерах, какие следовало принять в предвидении грозивших нам бед.
Каждый предлагал решение, казавшееся ему наилучшим; но ветер все крепчал; думать было некогда. Пришлось тут же спустить «борду» (так называется у них самый большой парус) и заменить ее малым, «марабутом», — это треугольный латинский парус в виде косынки; его установили на третьей мачте и тем немного себя обезопасили. Весла подняли и укрепили в стойках. Пассажиров и солдат, несмотря на их сопротивление, заставили спуститься в нижние каюты. Одновременно был дан приказ накрепко задраить носовые люки, что и было исполнено с большим усердием.
День померк, а с ним и все надежды, так как буря не унималась. Было решено зажечь на всякий случай штормовые огни. Волны то вздымались до неба, то разверзались под нами, открывая песчаное дно. В помощь рулевому дали опытного моряка, а надсмотрщик над гребцами велел привязать себя вместе со стулом к задней мачте, поклявшись либо умереть на посту, либо спасти погибавшую галеру.
Мы же поминутно ходили на корму и донимали его расспросами о том, велика ли опасность. И ведь каково бывает ослепление: мы больше верили его успокоительным заверениям, чем собственным глазам, видевшим перед собою верную смерть. Но ложь служила нам утешением: не так ли лживые обещания лекаря утешают убитого и сраженного горем отца, который допытывается, можно ли спасти здоровье и жизнь его сына? Больной уже испускает дух, а врачи твердят, что ему гораздо лучше. Так и надсмотрщик: желая нас подбодрить, он уверял, что все это пустяки; и действительно, все было пустяками по сравнению с тем, что случилось немного времени спустя. Мало того что ветром изорвало в клочья марабут и пришлось поднять вместо него «трео» — круглый парус, употребляемый лишь при самом сильном шторме; в довершение бед на нас налетела другая галера, потерявшая управление, и с такой силой ударила о корму, что руль обрушился в море; лишившись последней надежды, мы оказались во власти морской стихии, и спасения ждать было неоткуда. Однако моряки не желали сдаваться, не испробовав всех средств; они перенесли два задних весла к трапам и оттуда пытались кое-как управлять разбитым судном.
Как описать то, что в эти часы видели мои глаза и слышали уши? Не знаю, где найти слова, способные это выразить. Да и поверят ли мне люди, которые сами того не испытали? Какие обеты мы возносили! К кому ни взывали о спасении! Одни громко молились самым почитаемым на их родине святым, другие звали на помощь свою мать. Сколько бессмысленных и пустых слов было тут сказано! Иные начали исповедоваться друг другу, словно все вдруг стали священниками и могли давать отпущение. Многие вслух молились богу и громко каялись в своих грехах. И, воображая, видимо, что господь глух, кричали во всю глотку, будто надеялись, что вместе с раскаянием вознесутся к небу и их души; ведь мы были уверены, что пришел наш последний час.
Так со всеми нами на борту носилась до самого утра по волнам бедная, разбитая галера; но с восходом солнца буря утихла, все кругом повеселело, и мы вздохнули свободней. Поистине нельзя не согласиться, что человек больше всего страшится смерти немедленной, ибо от более далекой он надеется ускользнуть; о себе же скажу, что я не так испугался смерти, как боялся носиться без руля и без ветрил — только не по волнам морским, а в океане преступления и позора. Я беспрестанно твердил себе, что один во всем виноват: я оказался Ионой, навлекшим на всех эту бурю[113].
Сайяведру так укачало, что у него поднялся сильный жар, и в скором времени от горячки он повредился в уме. Жалко было на него смотреть; он болтал невообразимый вздор; в самом разгаре шторма, когда другие громко исповедовались в своих прегрешениях, он кричал во все горло:
— Я тень Гусмана де Альфараче! Я его неприкаянный призрак!
Слыша эти слова, я не мог удержаться от смеха, а по временам начинал просто бояться его. К счастью, все понимали, что он невменяем, и не обращали внимания на его речи.
Мне же было очень не по себе: он вдруг начал громогласно рассказывать мою жизнь, повторяя все, что слышал от меня, но вдобавок приписывал мне множество благочестивых странствий. Услышав, что кто-то обещался совершить паломничество в Монсеррат[114], он отправил туда же и меня; послушать его, так без меня не обошлись ни одно богомолье или свадьба. Он подавал меня под разными соусами и в самом лестном свете, и хотя мне было очень его жаль, но я радовался, что все это он преподносил от своего лица, как происходившее с ним, а не со мной.
К вечеру, когда буря наконец совсем утихла, все мы, разбитые и измученные, пораньше устроились на ночлег, чтобы вознаградить себя за бессонную ночь. Отупев от усталости, мы не заметили, как потерявший рассудок Сайяведра потихоньку встал и, направившись прямиком на полуразрушенную корму, свалился в море через рулевое отверстие; спасти его не удалось. Когда вахтенный матрос услышал всплеск, он громко закричал:
— Человек за бортом!
Мы тотчас проснулись, хватились Сайяведры и кинулись его спасать; но все было напрасно; несчастный нашел себе могилу на дне морском, к великому огорчению команды и пассажиров; все они старались успокоить меня, как могли. Судя по моему виду, я был безутешен, но всю правду ведает один бог.
Я проснулся на рассвете, встал и весь день принимал соболезнования, словно умер мой брат, родственник или близкий человек и вместе с ним погибли мои сундуки. Вот уж от этого спаси и сохрани господь (думал я про себя), а прочее как-нибудь переживем. Спутники мои из кожи вон лезли, чтобы утешить меня и подбодрить, а я притворялся, что убит горем. Ища, чем бы отвлечь меня от грустных дум, они выпросили у одного из колодников принадлежавшую ему рукописную книгу; капитан ее перелистал и нашел повестушку, в заглавии коей указывалось, что действие ее протекает в Севилье. Капитан приказал владельцу книги прочесть ее вслух для моего развлечения. Тот попросил внимания и начал так:
— Жил-был в славном испанском городе Севилье некий купец-чужестранец, человек вдовый и богатый, да и рода не простого, по имени мессер Хакобо. Жена его, знатная севильянка, оставила ему двух сыновей и дочь. Юноши прекрасно усвоили все семь свободных искусств и с детства были приучены к благочестию и самой тонкой учтивости, а дочь выросла искусной рукодельницей, ибо с малых лет воспитывалась в монастыре: мать ее скончалась, едва подарив ей жизнь.
Но милости фортуны непостоянны, особенно для купеческого сословия, чьи богатства хранятся в чужих карманах или отданы на произвол стихий, а тут один лишь шаг отделяет удачу от неудачи; случилось так, что когда оба сына возвращались из Индии с большим грузом золота и серебра и проплывали уже мимо отмелей Сан-Лукара[115], то есть были, как говорится, почти дома, вдруг налетел ужасный шквал, разразилась буря, судно их стало кидать из стороны в сторону и грянуло о береговые утесы; разбитый корабль тут же пошел ко дну, и не удалось спасти ни груза, ни людей.
Когда весть о столь великой утрате достигла ушей отца, он впал в безутешную скорбь и по прошествии нескольких дней скончался.
Дочь его жила еще в монастыре. Когда бедняжка узнала, что лишилась не только богатства, но также двоих братьев и отца и осталась на свете совсем одна, без опоры и защиты, печали ее не было предела: ведь даже мужчина, как бы он ни был рассудителен, почувствовал бы страх, потерявши так неожиданно, — можно сказать, в один день, — все, что имел; вместе с деньгами погибла и надежда устроить свою дальнейшую судьбу: девица хотела постричься в монахини. Конец пришел всем мечтам, наступили горе и нужда. Кончилось веселье, начались печали, которые прибывали с каждым днем; бедняжка не знала, что ей теперь делать и как упросить, чтобы ее оставили в монастыре; хотя все инокини глубоко почитали эту благородную девицу, любили ее за тихий нрав, кроткое обхождение и другие достоинства, сочувствовали ее горю и внезапной бедности и горячо желали оставить ее у себя, однако не могли противиться распоряжению своего прелата; делать нечего, пришлось покориться.
Юной воспитаннице было объявлено, что она должна указать сумму своего взноса, в противном же случае покинуть стены обители; не имея возможности исполнить первое требование, она вынуждена была подчиниться второму.
Девушка эта, как мы уже сказали, была мастерицей-вышивальщицей; она знала и белое шитье, и вышиванье шелками, да так искусно подбирала цвета, так изящно и старательно выполняла работу, что слава о ней пошла по всему городу. При этом она была добра душой и мила лицом, и сама казалась созданием многих дивных мастеров, соперничавших между собой в отделке сего произведения. И все это меркло перед ее добродетелью, строгостью жизни и усердием в постах и молитвах.