Франсуа Рабле - Гаргантюа и Пантагрюэль
Однажды, заметив, что Панург чем-то слегка озабочен и не склонен поддерживать разговор, я решил, что причиной тому безденежье, и обратился к нему с такими словами:
– Судя по выражению вашего лица, Панург, вы больны, и я догадываюсь, чем именно: ваша болезнь называется истощением кошелька. Но вы не беспокойтесь: у меня есть приблудные шесть с половиной су, – полагаю, они для вас будут нелишними.
Панург же мне на это ответил так:
– Э, что деньги? Прах! В один прекрасный день мне их девать некуда будет, – ведь у меня есть философский камень, он притягивает к себе деньги из чужих кошельков, как магнит – железо. А может быть, вы желаете приобрести индульгенцию? – спросил он.
– Даю вам слово, я не очень-то гонюсь за отпущением грехов на этом свете, – отвечал я, – посмотрим, что будет на том. Впрочем, пожалуй, но только, по чести, я готов затратить на индульгенцию один денье, ни больше ни меньше.
– Ссудите и мне один денье под проценты, – сказал он.
– Нет, нет, – сказал я, – я просто даю вам его взаймы, от чистого сердца.
– Grates vobis, Dominos[396], – сказал он.
Мы начали с церкви св. Гервасия, и там я купил только одну индульгенцию, ибо по части индульгенций я довольствуюсь малым, и прочитал несколько кратких молитв св. Бригитте, меж тем как Панург покупал индульгенции у всех продавцов и с каждым из них неукоснительно расплачивался.
Затем мы побывали в Соборе Богоматери, у св. Иоанна, у св. Антония и во всех других церквах, где только продавались индульгенции. Я больше не купил ни одной, а он прикладывался ко всем мощам и везде платил. На возвратном пути мы с ним зашли в кабачок «Замок», и он показал мне не то десять, не то двенадцать своих карманов: они были полны денег. Тут я перекрестился и спросил:
– Как это вам удалось в такое короткое время набрать столько денег?
Он же мне ответил, что понатаскал их с блюд, на которых лежат индульгенции.
– Когда я клал на блюдо первый денье, – пояснил он, – у меня это так ловко вышло, что сборщику показалось, будто я положил крупную монету. Потом я одной рукой захватил десяток денье, – а может, и десяток лиаров, а уж за десяток дублей-то я ручаюсь, – другой же рукой – целых три или даже четыре десятка, и так во всех церквах, в которых мы с вами побывали.
– Да, но вы обрекаете себя на вечные муки, как змей-искуситель, – заметил я. – Вы – вор и святотатец.
– По-вашему так, а по-моему не так, – возразил он. – Ведь продавцы индульгенций сами мне дают эти деньги, – они предлагают мне приложиться к мощам и говорят при этом: «Centuplum accipies»[397]. Это значит, что за один денье я имею право взять сто, ибо слово accipies здесь следует понимать так, как его толкуют евреи, которые вместо повелительного наклонения употребляют будущее время. Могу вам привести пример из закона: Diliges Dominum и Dilige[398]. Поэтому, когда индульгенщик мне говорит: «Centuplum accipies», то он хочет этим сказать: «Centuplum accipe»[399], и в таком именно духе толкуют эти слова раввины Кимхи, Абен Эзра, разные там масореты и рассуждает ibi[400] Бартол. Да и потом сам папа Сикст пожаловал мне ренту в полторы тысячи франков из церковных доходов за то, что я вылечил его от злокачественной опухоли, которая так его мучила, что он боялся остаться хромым на всю жизнь. Вот я сам себе, своими руками, и выплачиваю эту ренту из церковных доходов. Ах, мой друг! – продолжал он. – Если б вы знали, как я нагрел руки на крестовом походе, вы бы ахнули от изумления! Я заработал на нем более шести тысяч флоринов.
– Куда же они девались, черт побери? – вскричал я. – Ведь у вас ничего не осталось.
– Девались туда, откуда явились, – сказал он, – переменили хозяина, только и всего. Самое меньшее три тысячи из этих денег я израсходовал на бракосочетания, но только не юных девиц, – у этих от женихов отбою нет, – а древних, беззубых старух, ибо я рассуждал так: «Эти почтенные женщины в молодости даром времени не теряли, рады были угодить первому встречному, пока уж сами мужчины не стали ими брезговать, так пускай же, черт побери, перед смертью они еще разок побарахтаются». На сей предмет я одной давал сто флоринов, другой сто двадцать, третьей триста, смотря по тому, насколько они были гнусны, отвратительны и омерзительны, ибо чем они были ужаснее и противнее, тем больше приходилось им давать денег, иначе сам черт бы на них не польстился. Затем я шел к какому-нибудь дюжему и ражему носильщику и заключал брачную сделку; однако ж, прежде чем показать старуху, я показывал ему экю и говорил: «Послушай, братец, если ты согласишься хорошенько нынче поерзать, то все это будет твое». Потом я выставлял хорошее угощенье, лучшие вина и как можно больше пряностей, чтобы раззадорить и разгорячить старух. Благодаря этому они трудились не хуже других, только по моему распоряжению самым из них уродливым и безобразным закрывали лицо мешком. Помимо всего прочего, я много издержал на судебные процессы.
– Какие еще процессы? – спросил я. – Ведь у вас же ни кола ни двора.
– Друг мой, – отвечал он, – местные девицы по наущению дьявола изобрели высокие воротники, закрывающие даже шею, так что руку некуда просунуть, – сзади застежка, а спереди все закрыто, – разумеется, бедным любовникам, вздыхателям и созерцателям это не понравилось. В один прекрасный вторник я подал в суд на этих девиц, и в своем прошении я указал, какой громадный ущерб наносит это моим интересам, и предупреждал, что если суд не примет надлежащих мер, то я на том же самом основании пришью себе гульфик сзади. Коротко говоря, девицы объединились, выставили свои причины и поручили ведение дела своему поверенному. Однако ж я за себя постоял, и в конце концов суд разрешил девицам носить высокие воротники, но с условием, что они будут оставлять спереди небольшой вырез.
Еще у меня был весьма грязный и дурно пахнущий процесс с магистром Фи-фи и его единомышленниками: я предъявил требование, чтобы они не читали украдкой по ночам Бочку с золотом и отхожие, то бишь отдельные, места из Сентенций[401], — пусть, мол, читают их белым днем, в Сорбонне, в присутствии всех богословов, – а суд приговорил меня к уплате издержек за то, что я не соблюл какой-то формальности по отношению к приставу.
В другой раз я подал в суд на мулов председателей, советников и других лиц и потребовал, чтобы советницы сшили им слюнявки, а то они запакостили своей слюной двор при суде, куда их ставят грызть удила, и из-за этого слуги судейских лишены возможности располагаться со всеми удобствами на мощеном дворе и играть в кости или же в чертыхалки, не боясь запачкать колени. Я это дело выиграл, но стоило оно мне немало. А затем прикиньте-ка, во что мне обходятся ежедневные угощения этих самых слуг.
– А зачем вы это делаете? – спросил я.
– Друг мой! – сказал Панург. – У вас нет никаких развлечений, а у меня их больше, чем у самого короля. Давайте объединимся, – вот уж тогда мы наделаем дел!
– Нет, нет, – сказал я, – клянусь святым Петлионом, когда-нибудь вас повесят!
– А вас когда-нибудь похоронят, – заметил Панург. – Что же, по-вашему, почетнее: воздух или земля? Эх вы, шляпа! Сам Христос висел в воздухе. Пока слуги пируют, я сторожу их мулов и некоторым подрезаю стременные ремни так, чтобы они держались на ниточке. Потом какой-нибудь разжиревший советник или кто-нибудь еще в этом роде вспрыгнет на мула – ан, глядь, уж и валяется, как свинья, все на него смотрят, и смеху тут бывает побольше, чем на сто франков. А я смеюсь больше всех, потому что, когда советник вернется домой, он велит измолотить верного своего слугу, как недоспелую пшеницу. Вот почему я никогда не жалею, что потратился на угощение.
Одним словом, Панург знал не только, как уже было сказано, шестьдесят три способа добывать деньги, но и целых двести четырнадцать способов их тратить, не считая расходов на замаривание червячка.
Глава XVIII
О том, как один великий английский ученый пожелал диспутировать с Пантагрюэлем и был побежден Панургом
На этих же днях один ученый муж по имени Таумаст[402], до которого докатилась молва и слава о беспримерной Пантагрюэлевой учености, прибыл из Англии единственно для того, чтобы повидать Пантагрюэля, подвергнуть испытанию его ученость и удостовериться, такова ли она на самом деле, как о ней толкуют. И вот по приезде в Париж он тотчас же отправился к Пантагрюэлю, проживавшему в подворье Сен-Дени, а Пантагрюэль в это время гулял с Панургом в саду и философствовал по способу перипатетиков. В первое мгновение, увидев, что Пантагрюэль такой огромный и высоченный, англичанин задрожал от страха; затем, как полагается, поздоровался с ним и повел такую учтивую речь:
– Известно, что Платон, царь философов, заметил, что когда бы мудрость и наука приняли телесные, зримые очертания, то весь мир был бы повергнут в полное смятение, ибо достаточно слуху об этом распространиться и дойти до тех пытливых и любознательных умов, которые именуются философами, чтобы они мгновенно лишились сна и покоя, – так неодолимо влечет и тянет их к человеку, в коем наука воздвигла свой храм и чьими устами она глаголет. И наглядный пример тому являет нам, во-первых, царица Савская, приходившая от пределов Востока и моря Персидского увидеть дом Соломона и послушать мудрости его; во-вторых, Анахарсис, пришедший из Скифии в Афины, чтобы увидеть Солона; затем Пифагор, посетивший прорицателей мемфисских; затем Платон, посетивший магов египетских и Архита Тарентского; затем Аполлоний Тианский, достигший гор Кавказа, прошедший Скифию, землю массагетов, Индию и проплывший великую реку Фисон до брахманов, чтобы увидеть Гиарха, и прошедший Вавилонию, Халдею, Мизию, Ассирию, землю парфян, Сирию, Финикию, Аравию, Палестину, Александрию, вплоть до Эфиопии, чтобы увидеть гимнософистов. Так же точно из сопредельных держав – Франции и Испании – стекались ученые люди в Рим, чтобы повидать и послушать Тита Ливия. Себя я не смею отнести к числу и разряду людей столь совершенных, – я лишь хочу прослыть человеком любознательным, поклонником не только науки, но и ученых. И вот, как скоро до меня долетел слух о бесценных твоих познаниях, я оставил отечество, родных и дом свой и, невзирая на дальность расстояния и утомительность морского путешествия в страну, мне к тому же неведомую, устремился сюда единственно для того, чтобы повидать тебя и побеседовать с тобою о некоторых вопросах философии, геомантии и каббалы, кои мне не ясны и пред коими мой разум бессилен; если же ты сумеешь их разрешить, то я и все мое потомство будем с той минуты твоими рабами, ибо ничем иным я не смогу тебя как должно отблагодарить. Вопросы эти я изложу в письменной форме и завтра же оповещу всех здешних ученых, дабы мы могли диспутировать публично, в их присутствии. Диспутировать же я предлагаю таким образом. Я не хочу диспутировать pro и contra, как диспутируют глупые софисты здесь, у вас, и в других местах. Так же точно я не хочу диспутировать ни в декламационной манере академиков, ни посредством чисел, как диспутировал Пифагор и как намеревался диспутировать в Риме Пико делла Мирандола[403], – я хочу диспутировать только знаками, молча, ибо все эти предметы до того трудны, что слова человеческие не выразят их так, как бы мне хотелось. Того ради пусть твое величие соизволит явиться на диспут. Он будет происходить в Большом зале Наваррского коллежа в семь часов утра.