Франсуа Рабле - Гаргантюа и Пантагрюэль
Эпистемон на это заметил:
– Одно другого стоит.
Тогда Панург заговорил так:
– Лард! Гест толб би суа верчусс би интеллидженс эсс йи боди шал бис би начурэл реливд, толб шуд оф ми пети хэв, фор нэчур хэсс эс эквали мэд; бат форчун сам эксалтит хэсс, эн ойс депревт. Нон ю лесс вьюс му верчусс депревт энд верчусс мен дискривис, фор, энен ю лед энд, исс нон гуд.[345]
– Еще того чище, – заметил Пантагрюэль.
Тогда Панург заговорил так:
– Йона андие, гуауса гусветан бегар да эрремедио, бегарде, верзела иссер лан да. Анбатес, отойес наузу, эйн эссасу гурр ай пропозиан ордине ден. Нон иссвна байта фашерия эгабе, генгерасси бадиа садассу, нура ассия. Аран гондован гуальде эйдассу най дассуна. Эсту уссик эгуинан сури гин, эр дарстура эгуи гарм, Геникоа плазар ваду.[346]
– Смилуйся над нами, Геникоа! – воскликнул Эвдемон.
Карпалим же сказал:
– Святой Треньян! Бьюсь об заклад, вы, уж верно, шотландец!
Тут Панург заговорил так:
– Пруг фрест стринст соргдманд строхдт дрдс пагг брледанд Граво Шавиньи Помардьер руст пкальдраг Девиньер близ Нэ, Бкуй кальмух монах друпп дельмейпплистринг дльрнд додельб уп брент лох минк стзринквальд де винс дерс корделис хур джокстстзампенардс.
Эпистемон же ему сказал:
– Друг мой! Вы говорите на языке человеческом или же на языке Патлена? Впрочем, нет, это язык фонарный.
Тогда Панург заговорил так:
– Герре, ий эн спреке андерс геен тэле дан керстен тэле; ми донкт нохтан, аль эн сег ий в нийт эен вордт, миуэн ноот в клэрт генох ват ий беглере; геест ми онит бермхертлихейт йет вэр он ий гефут мах цунах.[347]
Пантагрюэль же ему сказал:
– Яснее не стало.
Тогда Панург заговорил так:
– Сеньор! Де танто аблар йо сой кансадо. Пор ке суплико а вуэса реверенсиа ке мире а лос пресептос эванхеликос, пара ке эльос муэван вуэса реверенсиа а ло ке эс де консьенсиа, и, си эльос но бастаран пара мовер вуэса реверенсиа а пьедад, суплико ке мире а ла пьедад натураль, ла куаль йо крео ке ле мовра, комо эс де расон, и кон эсто но диго мас.[348]
Пантагрюэль же на это заметил:
– Полно, друг мой! Я не сомневаюсь, что вы свободно изъясняетесь на разных языках. Скажите, однако ж, нам, что вам угодно, на таком языке, который мы в состоянии были бы понять.
Тогда путник заговорил так:
– Мин герре, эндог йег мед инхен тунге таледе, люгесом буэн, ок ускулиг креатуер, мине клеебон, ок мине легомс магерхед удвисер аллиге кладиг хувад тюнг мег меест бехоф гиререб, сам эр сандерлих мад ок брюкке: хварфор форбарме тег омсудер овермег, ок беф эль ат гюффук мег ногет, аф хвилькет йег кан стюре мине грёндес махе, люгерус сон манд Церберо ен соппо форсеттр, Соо шаль тус лёве ленг ок люксалихт.[349]
– Я полагаю, – вмешался Эвсфен, – что так говорили готы, и, буде на то Господня воля, научимся говорить и мы, но только задом.
Тогда путник заговорил так:
– Адони, шолом леха. Им ишар хароб халь хабдеха, бемехера титен ли кикар лехем, какатуб: «Лаах аль Адонай хоненраль».[350]
Эпистемон же на это заметил:
– Вот сейчас я понял, – это язык еврейский, и когда он на нем говорит, он произносит слова, как ритор.
Тогда путник заговорил так:
– Деспота тинин панагате, диати си ми ук артодотис? Горас гар лимо аналискоменон эме атлиос, ке эн то метакси ме ук элейс удамос; дзетис де пар эму га у хре. Ке гомос филологи пантес гомологуси тоте логус те ке ремата перрита гипархин, гопоте прагма афто паси делон эсти. Энта гар ананкей монон логи исин, гина прагмата, гон пери амфисбетумен, ме просфорос эпифенете.[351]
– А, понимаю! – воскликнул лакей Пантагрюэля Карпалим. – Это по-гречески! Как, разве ты жил в Греции?
Путник же заговорил так:
– Агону донт уссис ву денагез альгару, ну день фару замист вус маристон ульбру, фускез ву броль, там бредагез мупретон ден гуль густ, дагездагез ну круписфост бардуннофлист ну гру. Агу пастон толь нальприссис гурту лос экбатанус пру букви броль панигу ден баскру нудус кагуонс гуль уст тропассу.[352]
– Я как будто бы понял, – сказал Пантагрюэль. – Должно полагать, это язык моей родной страны Утопии, – во всяком случае, он напоминает его своим звучанием.
Он хотел было еще что-то сказать, но путник его прервал:
– Ям тотиес вос пер сакра перкве деос деаскве омнис обтестатус сум ут, си ква вос пиетас пермовет, эгестатем меам соларемини, нек гилум профицио кламанс эт эйюланс. Сините, квезо, сините, вири импии,
Кво ме фата вокант
абире, некультра ванис вестрис интерпеллационибус обтундатис, меморес велтерис иллиус адагии, кво вентер фамеликус аурикулис карере дицитур.[353]
– Полно, дружище! – сказал Пантагрюэль. – А вы по-французски-то говорить умеете?
– Еще как, сеньор, умею! – отвечал путник. – Слава Богу, это мой родной язык, я родился и вырос в зеленом саду Франции, то есть в Турени.
– Ну так скажите же нам, как вас зовут и откуда вы сюда прибыли! – молвил Пантагрюэль. – Честное слово, вы мне так полюбились, что, если вы ничего не имеете против, я не отпущу вас от себя ни на шаг, и отныне мы с вами составим такую же неразлучную пару, как Эней и Ахат.[354]
– Сеньор! – сказал путник. – Мое подлинное и настоящее имя, данное мне при крещении, Панург, а прибыл я из Турции, где находился в плену со времени злополучного похода на Митилену[355]. Я охотно поведал бы вам свои приключения, ибо они еще необычайнее приключений Одиссеевых, но коль скоро вам благоугодно взять меня к себе – а я охотно принимаю ваше предложение и обещаю не покинуть вас даже в том случае, если вы отправитесь ко всем чертям, – у нас еще будет время потолковать об этом на досуге, в настоящую же минуту я испытываю острую потребность в пище: зубы у меня щелкают, в животе пусто, в горле пересохло, аппетит зверский, – одним словом, все наготове. Если вы желаете привести меня в годное состояние, благоволите отдать надлежащие распоряжения. Вы потешите свой взор, глядя, как я стану уписывать за обе щеки.
Тут Пантагрюэль отвел Панурга к себе и велел принести как можно больше съестного, что и было исполнено; Пaнypг славно в тот вечер поужинал, лег спать с петухами, а на другой день проснулся перед самым обедом, и не успели другие оглянуться, как он уже сидел за столом.
Глава X
О том, как Пантагрюэль правильно разрешил один удивительно неясный и трудный вопрос – разрешил столь мудро, что его решение было признано поистине чудесным
Крепко запомнив наставления, заключавшиеся в письме отца, Пантагрюэль порешил в один из ближайших дней проверить свои познания.
И точно: он велел вывесить на всех перекрестках девять тысяч семьсот шестьдесят четыре тезиса, касавшиеся всех отраслей знания и затрагивавшие наиболее спорные вопросы в любой из наук.
Прежде всего он выступил на улице Фуарр против всех магистров наук, студентов и ораторов – и всех посадил в лужу. Затем он выступил в Сорбонне против всех богословов, – это продолжалось полтора месяца, с четырех часов утра до шести вечера, с двухчасовым перерывом, чтобы закусить и подкрепиться, каковой диспут не мешал сорбоннским богословам, по обыкновению, клюкать и пропускать для бодрости.
При сем присутствовали многочисленные судейские сановники, докладчики, председатели судов, советники, члены счетной палаты, секретари, адвокаты и прочие, а также городские старшины и лекторы медицинского и юридического факультетов. И вот что любопытно: большинство тотчас же закусило удила, однако, несмотря на их выверты и петли, он всех их посрамил и доказал на деле, что они перед ним не более как телята в мантиях.
Тут все зашумели и заговорили в один голос о его изумительных познаниях, – все, даже простолюдинки: прачки, сводни, кухарки, торговки и прочие, и уж потом, когда ему случалось проходить по улицам, они всякий раз говорили: «Это он!» Пантагрюэлю это было приятно, так же точно, как лучшему греческому оратору Демосфену[356], когда одна сгорбленная старушонка, указав на него пальцем, изрекла: «Это он самый».
В ту пору, надобно вам знать, в суде шла тяжба между двумя вельможами, одного из которых, а именно истца, звали господином Лижизад, а другого, то есть ответчика, господином Пейвино, и дело это было до того темное и с юридической точки зрения трудное, что парламентский суд тaк же свободно в нем разбирался, как в древневерхненемецком языке. Наконец по повелению короля были созваны на совещание четыре самых ученых и самых жирных члена разных французских парламентов, созван Высший совет, а равно и все наиболее видные профессора не только французских, но и английских и итальянских университетов, как, например, Ясон[357], Филипп Деций, Петрус де Петронибус, и целая шатия старых раввинистов. Все это заседало сорок шесть недель, но так и не раскусило орешка и не могло подвести дело ни под какую статью, и это обстоятельство так обозлило заседавших, что они от стыда самым позорным образом обкакались.