Франсиско де Кеведо - Избранное
Эту ночь я спал тревожно. Наконец господь послал нам утро, и мы выбрались из подземелья. Мы посмотрели друг на друга, и первое, что нам велели наши соседи, – это внести некую мзду на наведение чистоты, до чистоты непорочной девы Марии никакого отношения не имеющей, иначе они всыплют нам по первое число. Я тотчас же выложил шесть реалов, товарищам моим нечего было дать, и им пришлось остаться в подземелье на следующую ночь.
Вместе с нами сидел некий парень – кривой, долговязый, усатый, с мрачным лицом, с согнутой спиной, на которой были заметны следы плетей. Железа на нем было больше, чем в Бискайе, – две пары кандалов и цепь у пояса. Называли его Дылдой. Он говорил, что сидит за прегрешения по ветряной части. В моем воображении последовательно возникали мельницы, кузнечные мехи, веера. Но когда ему задали вопрос, что из этого послужило причиной его ареста, он сказал, что не это его погубило, а то, что он зады повторял; я сначала решил, что сидит он не впервой и все за те же преступления, и лишь потом сообразил, что он имеет в виду мужеложество. Когда начальник тюрьмы ругал его за какие-либо провинности, тот огрызался, обзывая его кладовщиком палача и смотрителем погреба человеческих вин. В преступлениях своих он покаялся, но не раскаивался, и был настолько отчаянным, что мы вынуждены были принять особые меры предосторожности, и никто даже шептуна не решался пустить, боясь напомнить ему о месте, где кончается спина. Парень этот водил дружбу с другим молодцом, по имени Робледо, а по прозвищу Сверленый. Тот говорил, что сидит за вольнолюбие, ибо руки его без стеснения забирали все, что подвертывалось. Драли его больше, чем почтовую лошадь, и не было палача, который не испытал бы на нем силу своих рук. Лицо у него было исполосовано ножевыми ранами, число ушей не парным, а ноздри зашиты, но не столь ловко, как были рассечены они надвое ножом. С этими двумя молодыми людьми водило компанию еще четверо – столь же дерзких на вид, как львы на гербах, с ног до головы закованных в цепи и осужденных на галерные работы. Они говорили, что скоро смогут похвалиться своей службой королю на суше и на море. Трудно поверить, с какой радостью ожидали они своей отправки.
Вся эта компания, раздосадованная тем, что мои товарищи не платят тюремных податей, решила ночью, как говорится, напустить на нас змей, то есть отодрать предназначенной для этой цели веревкой. Наступила ночь. Нас запрятали в самый дальний карман тюрьмы и погасили свет. Я тотчас забрался под нары. Двое из молодцов начали посвистывать по-змеиному, а третий – работать веревкой. Наши бедные рыцари, увидав, что дело приняло такой оборот, тесно прижались друг к другу своими телами, которые для вшей и коросты составляли и завтрак, и обед, и ужин; они целым клубком завалились в щель между нарами, вроде гнид в волосах или клопов в кровати. От ударов веревок трещали доски, а избиваемые молчали. Мерзавцы, не слыша воплей своих жертв, перестали лупить их веревками и принялись забрасывать кирпичами и всякими обломками. Один из них угодил в темя дону Торибио и раскроил ему башку. Тот заорал, что его убили. Дабы никто не услыхал криков, мошенники стали петь хором и лязгать кандалами. Дон Торибио же, ища спасения, силился подлезть под своих соседей. Стоило послушать, как от этих усилий стучали их кости – точь-в-точь как трещотки святого Лазаря. Одежда их окончила свое существование, нигде не осталось ни лоскутка. Камни и другие метательные снаряды сыпались в таком изобилии, что в скором времени в голове названного дона Торибио оказалось больше дыр, чем в его платье. Не находя никакого укрытия от этого града небесного и чувствуя, что ему приходит мученический конец святого Стефана,[98] хотя святостью его он не обладал, он взмолился, чтобы его отпустили, обещая заплатить выкуп и отдать в залог свое платье. Это было ему разрешено, и, к огорчению всех остальных, кои за ним прятались, он еле-еле выполз с пробитой головой и перебрался на мою сторону. На головы остальных, хотя обладатели их и поспешили принять то же решение, успело обрушиться больше черепичных обломков, чем росло на них волос. В уплату подати они предложили свое платье, справедливо рассудив, что лучше лежать в постели из-за отсутствия одежды, нежели из-за ранений. В эту ночь их поэтому оставили в покое, а утром потребовали, чтобы они разделись. Они разделись, но тут выяснилось, что всего их тряпья не хватило на подшивку и пары драных чулок.
Всем им пришлось остаться в кровати под лохматым шерстяным плащом, завернувшись в который обычно давят вшей. Прикрытие это скоро дало знать о себе, ибо последние набросились на них, как голодные собаки. Были там вши-великаны и такие, что смогли бы впиться в ухо быка. Злополучные товарищи мои уже боялись быть съеденными заживо. Пришлось скинуть этот несчастный плащ и, проклиная судьбу, до крови царапать себе тело ногтями. Я выбрался из подземелья, попросив у них прощения за то, что вынужден с ними расстаться, еще раз сунул в руку тюремщика три реала по восемь мараведи и, узнав, кто из судейских писарей ведает моим делом, послал за ним мальчишку на побегушках. Тот явился, мы с ним уединились, и я, рассказав о своем деле, упомянул, что у меня есть кое-какие деньги, и попросил его взять их на хранение, а если представится случай, то и заступиться за несчастного идальго, который обманом был вовлечен в преступную шайку.
– Поверьте, ваша милость, – сказал он, клюнув на мою приманку, – тут все зависит от нас, и если в нашей компании окажется негодный человек, то он может натворить много зла. Я просто так, ради удовольствия присудил к галерам больше невинных, чем бывает букв в судебном протоколе. Доверьтесь мне и будьте покойны, что я вытащу вас отсюда целым и невредимым.
С этим он ушел, однако в дверях обернулся и попросил у меня чего-нибудь для добрейшего альгуасила Дьего Гарсии, которому следует, мол, заткнуть рот серебряным кляпом, и еще для какого-то докладчика по делу, дабы помочь ему проглотить все пункты обвинения.
– Докладчик, сеньор мой, – объяснил мне писарь, – может одним лишь нахмуриванием бровей, возвышением голоса или топаньем ноги, посредством чего он привлекает внимание обычно рассеянного судьи, – словом, одним движением сжить со света любого христианина.
Я сделал вид, что понял его, и добавил еще пятьдесят реалов. В благодарность за это он посоветовал мне поднять воротник моего плаща и сообщил два средства от простуды, которую я схватил в холодной тюрьме. На прощание он сказал, взглянув на мои оковы:
– Не печальтесь. За восемь реалов начальник тюрьмы окажет вам всякие послабления. Это ведь такой народ, который добреет только тогда, когда это ему выгодно.
Мне понравился этот совет, и по уходе писаря я дал начальнику эскудо, и тот снял с меня наручники.
Он пускал меня к себе в дом. У него была жена – настоящий кит – и две дочки, дуры и уродины, но тем не менее крайне склонные к распутству. Случилось, пока я был там, что начальник, которого звали Бландонес де Сан Пабло (жена его прозывалась донья Ана де Мора), пришел однажды к обеду, задыхаясь от бешенства. Есть он не захотел. Супруга его, подозревая большую неприятность, так пристала к нему со своими назойливыми расспросами, что он в конце концов вскричал:
– А что же делать, если этот негодяй и вор Альмендрос, апосентадор,[99] когда мы поспорили с ним относительно арендной платы, сказал мне, что ты нечиста?
– А он что, подол мне чистил, что ли? – вскипела она – Клянусь памятью моего деда, ты не мужчина, раз не вырвал ему за это бороду! Позвать мне разве его служанок, чтобы они меня почистили? Слава богу, – тут она обернулась ко мне, – я не такая иудейка, как он. Из тех четырех куарто, что ему цена, два – от мужика, а остальные восемь мараведи – от еврея. Честное слово, сеньор Паблос, если б он сказал это при мне, я бы напомнила ему, что на плечах у него мотовило святого Андрея![100]
Тогда весьма опечаленный начальник тюрьмы воскликнул:
– Ах, жена, молчи, ибо он сказал, что на мотовиле этом есть виток-другой и твоей пряжи и что нечиста ты не потому, что свинья, а потому, что не ешь свинины.
– Значит, он назвал меня иудейкой? И ты так спокойно об этом говоришь? Так-то ты бережешь честь доньи Аны Мора, внучки Эстебана Рубио и дочери Хуана де Мадрида, что известно богу и всему свету?
– Как, – вмешался тут я, – вы дочь Хуана де Мадрида?
– А как же, – ответила она, – дочь Хуана де Мадрида из Ауньона.
– Клянусь богом, что тот, кто оскорбил вас, – сам иудей, распутник и рогоносец! Хуан де Мадрид, царствие ему небесное, – продолжал я, – был двоюродный брат моего отца, и я всем докажу, кто он такой, ибо это задевает и меня. Если меня выпустят из тюрьмы, я заставлю этого мерзавца сто раз отказаться от своих слов. У меня в городе есть особая грамота, касающаяся и отца, и дяди, писанная золотыми буквами.