Мигель Сервантес Сааведра - Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский. Часть первая
Не дожидаясь ответа, Вивальдо протянул руку и взял те рукописи, которые лежали ближе к нему, тогда Амбросьо обратился к нему с такими словами:
— Дабы оказать вам любезность, сеньор, я изъявляю согласие на то, чтобы рукописи, которые вы уже взяли, остались у вас, однако тщетно было бы надеяться, что я не сожгу остальные.
Вивальдо, снедаемый желанием узнать, что представляют собой эти рукописи, тотчас одну из них развернул и прочитал заглавие:
— Песнь отчаяния.
— Это последняя поэма несчастного моего друга, — сказал Амбросьо, — и дабы вам стало ясно, сеньор, до чего довели Хризостома его злоключения, прочтите ее так, чтобы вас слышали все. Времени же у вас для этого довольно, ибо могилу выроют еще не скоро.
— Я это сделаю с превеликой охотой, — молвил Вивальдо.
Тут все присутствовавшие, влекомые одним желанием, обступили его, и он внятно начал читать.
Глава XIV,
в коей приводятся проникнутые отчаянием стихи покойного пастуха и описываются разные нечаянные происшествия
Песнь Хризостома
Жестокая! Коль для тебя отрада —
Знать, что по свету разнеслась молва,
Как ты надменна и бесчеловечна,
Пусть грешники из тьмы кромешной ада
Подскажут мне ужасные слова
Для выраженья муки бесконечной.
Чтоб выход дать тоске своей сердечной,
Чтоб заклеймить безжалостность твою,
Я исступленье безответной страсти
И боль души, разорванной на части,
В неслыханные звуки перелью.
Так слушай же тревожно и смущенно,
Как из груди, отчаяньем стесненной,
Неудержимо рвется на простор
Не песня, а нестройное стенанье —
Мне в оправданье и тебе в укор.
Шипенье змея, вой волчицы злобной,
Сраженного быка предсмертный рев,
Вороний грай, что предвещает горе,
Неведомых чудовищ вопль утробный,
Могучее гудение ветров,
Когда они, с волнами буйно споря,
Проносятся над синей бездной моря,
Рычанье льва, нетопыриный писк,
Печальный зов голубки овдовевшей,
Глухое уханье совы взлетевшей,
Бесовских полчищ сатанинский визг —
Все это я смешаю воедино,
И обретет язык моя кручина,
Которую я до сих пор таил,
Затем, что о твоем бесчеловечье
Обычной речью рассказать нет сил.
Пускай внимают, трепеща от страха,
Словам живым с умерших уст моих
Не льющийся по отмелям песчаным
Неторопливый многоводный Тахо,
Не древний Бетис[138] меж олив густых,
А взморья, где раздолье ураганам,
Вершины гор, увитые туманом,
Ущелье, где не тешит солнце взгляд,
Лесная глушь, безлюдная доныне,
И знойная ливийская пустыня[139],
Где гады ядовитые кишат.
Пусть эхо о любви моей несчастной
Поведает природе беспристрастной,
Чтоб мир узнал, как я тобой казним,
И даже в диких тварях пробуждалась
Святая жалость к горестям моим.
Презренье сокрушает нас; разлука
Пугает, как тягчайшая беда;
Тревожат подозрения безмерно;
Снедает ревность, вечная докука;
Забвение же раз и навсегда
Кладет конец надежде эфемерной.
Все это вместе — смерти признак верный,
И все ж — о чудо! — смерть щадит меня.
Изведал я презренье, подозренья,
Разлуку с милой, ревность и забвенье,
Сгораю от любовного огня,
Но, несмотря на муки, как и прежде,
Себе не властен отказать в надежде,
Хоть верить ей давно уже страшусь,
И — чтоб терзать себя еще сильнее —
Расстаться с нею через силу тщусь.
Разумно ли питать одновременно
Страх и надежду? Можно ли теперь,
Когда ясней, чем солнце в день погожий,
Сквозь рану в сердце мне видна измена,
Не отворить отчаянию дверь?
И не постыдно ль, униженья множа,
Все вновь и вновь баюкать разум ложью,
Коль нет сомненья, что отвергнут я,
Что страх владеет мной не беспричинно
И что лишь затянувшейся кончиной
Становится отныне жизнь моя?
О ревность и презренье, два злодея,
Чью тиранию свергнуть я не смею!
Веревку иль кинжал молю мне дать,
И пусть я больше не увижу света!
Уж лучше это, чем опять страдать.
Мне тяжко умирать и жить постыло,
Я понимаю, что гублю себя,
Но гибели избегнуть не желаю.
Однако даже на краю могилы
Я верю в то, что счастлив был, любя:
Что только страсть, мучительница злая,
Нам на земле дарит блаженство рая;
Что девушки прекрасней нет нигде,
Чем ты, о недруг мой непримиримый;
Что прав Амур, судья непогрешимый,
И сам я виноват в своей беде.
С такою верой я свершу до срока
Тот путь, которым к смерти недалекой
Меня твое презрение ведет,
И дух мой, благ земных не алча боле,
Из сей юдоли навсегда уйдет.
Твоя несправедливость подтверждает,
Насколько прав я был, неправый суд
Верша над бытием своим напрасным;
Но за нее тебя не осуждает
Тот, чьи останки скоро здесь найдут:
Счастливым он умрет, хоть жил несчастным.
И я прошу, чтоб надо мной, безгласным,
Из дивных глаз ты не струила слез,
С притворным сожаленьем не рыдала —
Не нужно мне награды запоздалой
За все, что в жертву я тебе принес.
Нет, улыбнись и докажи наглядно,
Сколь смерть моя душе твоей отрадна,
Хоть этим ты не удивишь людей:
Давно все знают, что тебе охота,
Чтоб с жизнью счеты свел я поскорей.
Пусть Иксион[140], на колесе распятый,
Сизиф[141], катящий тяжкий камень свой,
Сонм Данаид, работой бесполезной
Наказанный за грех, Тантал[142] проклятый,
Томимый вечной жаждой над водой,
И Титий[143], в чью утробу клюв железный
Вонзает коршун, — пусть из черной бездны
Они восстанут с воплем на устах
И (коль достоин грешник этой чести)
К могиле провожать пойдут все вместе
Мой даже в саван не одетый прах.
И пусть подхватит скорбные их стоны
Страж адских врат[144], трехглавый пес Плутона,
А с ним химер и чудищ легион.
Не ждет себе иного славословья
Тот, кто любовью в цвете лет сражен.
А ты, о песнь моя, когда умру я,
Умолкни, не крушась и не горюя:
Ведь женщине, чей лик навеять мне
Тебя перед кончиной не преминул,
Я тем, что сгинул, угодил вполне.
Слушателям песнь Хризостома очень понравилась, однако ж чтец заметил, что она противоречит тому, что он слышал о скромности и благонравии Марселы, ибо Хризостом ревнует ее, подозревает, сетует на разлуку и тем самым бросает тень на Марселу и порочит ее доброе имя. На это Амбросьо, от которого покойный не скрывал сокровеннейших своих помыслов, ответил так:
— Дабы рассеять ваши сомнения, я должен сказать вам, сеньор, что страдалец наш сочинил эту песню, находясь в разлуке с Марселой, разлучился же он с ней по собственному желанию, в надежде, что разлука распространит и на него свой закон, но влюбленного в разлуке все тревожит и все донимает, вот почему Хризостома донимали воображаемая ревность и ложные подозрения, как если бы у него были к этому поводы. Таким образом, добродетели Марселы, о которых трубит молва, остаются при ней, ибо, если не считать того, что она жестока, порою дерзка и крайне надменна, сама зависть при всем желании ни в чем не могла бы ее упрекнуть.
— Ваша правда, — согласился Вивальдо.
Прочитать еще одну рукопись, из тех, которые он спас от огня, ему помешало чудесное видение, внезапно представшее перед ним; по крайней мере, все сочли это видением, но то была пастушка Марсела: она появилась на вершине горы, у подошвы которой пастухи рыли могилу, и была она так прекрасна, что красота ее мгновенно затмила блеск своей собственной славы. Те, что видели ее впервые, молча вперили в нее восхищенные взоры, но и те, которым часто приходилось видеть ее, были поражены не меньше тех, кто никогда ее раньше не видел. Амбросьо же, едва увидев ее и не в силах будучи сдержать свое негодование, молвил:
— Для чего ты сюда явилась, свирепый василиск окрестных гор? Для того ли, чтоб поглядеть, не хлынет ли при твоем приближении кровь из ран несчастного, у которого твоя жестокость отняла жизнь? Для того ли, чтобы похвалиться плодами злонравия своего и, подобно жестокосердному Нерону[145], взиравшему на пожар пылающего Рима, полюбоваться на них с высоты? Или же для того, чтобы, подобно неблагодарной дочери Тарквиния[146], кощунственною стопою попрать сей охладелый труп? Говори же скорей, зачем ты пришла и чего ты хочешь от нас. Помыслы покойного Хризостома, пока он был жив, устремлялись к тебе, после же его смерти легко могут быть поглощены тобою помыслы тех, что именуют себя его друзьями.