Джованни Боккаччо - Фьямметта
«Госпожа моя, да зачем Панфило возвращаться? Самая красивая дама в его городе, где вообще очень много красивых женщин, его любит без ума, как я слышал, да и он ее наверное любит, он ведь никогда не был дураком».
При этих словах сердце у меня дрогнуло, как у Эноны(*), когда она с Иды увидела, что ее возлюбленный везет гречанку на троянском корабле; однако я сдержалась и с притворным смехом продолжала:
«Конечно, ты прав; здесь по его вкусу не нашлось бы дамы; и раз он там себе нашел такую, умно поступает, что при ней там и живет. Но как же на это смотрит его молодая жена?»
На что он ответил:
«У него никакой жены и нет; а что болтали про свадьбу в доме, так это ого отец женился, а не он».
Услышав это, я из одного мученья попала в другое, большее и, обуреваемая гневом и скорбью, я слышала, как у меня забилось сердце, что крылья быстрой Прокны[139], когда они при лете быстром по белым бьют бокам; и боязливый дух во мне затрепетал, как море, когда ветер нагонит мелкую рябь, или как гибкий камыш, колеблемый легким ветром; почувствовала я, что силы покидают меня; потому я поспешила удалиться под приличным предлогом в свою горницу.
Итак, уединившись от всех, едва достигла я своего покоя, как из глаз моих полились слезы, будто переполненные ручьи по влажным долинам, я едва удерживалась от громких воплей, и на несчастное ложе, свидетеля нашей любви, как бы говоря Панфило: «Зачем ты изменил мне?», я бросилась или, вернее сказать, упала навзничь; рыданья прервали мои слова, язык и все члены лишились сил, и так лежала долго, так что меня можно было счесть мертвою, ничто не в состоянии было вернуть блуждающую жизнь в ее телесное обиталище.
Но после того как бедная душа немного укрепилась в тоскующем теле и силы вновь собрала, к моим глазам опять вернулось зрение; подняв голову, я увидела вокруг себя много женщин, которые хлопотали, плача, и всю меня поливали дорогими эликсирами; около себя я увидела разные предметы различного предназначения; я очень удивилась всему этому и, как дар слова ко мне вернулся, спросила окружавших о причине их горести; одна из них мне отвечала:
«Мы все это принесли, чтобы привести тебя в чувство». Тогда, глубоко вздохнув, устало я заговорила:
«Увы, из жалости вы поступили самым жестоким образом! Вы оказали мне плохую услугу, думая мне помочь; вы силой задержали душу, готовую покинуть это жалкое тело. Никто так страстно не стремился, как я, к тому, в чем вы мне отказали; уже покидая мир волнений, близка была я к цели, а вы помешали мне».
В ответ на мои слова женщины стали меня утешать разными способами, но вот ушла одна, другая и все удалились после того, как я приняла почти веселый вид; я осталась одна с моей старой кормилицей и со служанкой, посвященной в мою гибельную тайну; обе они старались исцелить мою истинную болезнь верными средствами, если она не была бы неизлечимою; но я, думая только о услышанном известии, вдруг воспылала гневом против той неизвестной мне женщины и тяжелую думу стала думать, и скорбь, что я не могла внутри утаить, так прорывалась из печальной груди неистовыми словами:
«Несправедливый юноша! Безжалостный! Ты хуже всех, Панфило: забыл меня и живешь с другою. Будь проклят день, когда тебя увидела впервые, и час, и мгновенье[140], когда ты мне понравился! Будь проклята богиня, что мне являлась и совратила против воли с истинного пути, когда противилась я любви к тебе! Нее верю я, что то была Венера, нет, в образе ее меня посетила адская фурия и наслала на меня безумие, как некогда на несчастного Атаманта(*). Жестокий юноша, на горе себе тебя я одного избрала средь многих знатных, прекрасных и достойных! Где теперь твои мольбы, которые ты, плача, обращал ко мне, и жизнь и смерть твою отдавал в мои руки? Где те очи, что плакали, несчастный, где показываемая мне любовь? Где нежные слова? Где готовность на тяжкую печаль, что ты мне предлагал в услуги? Исчезло это все из памяти твоей? Или ты снова ими воспользовался, чтобы завлечь новую женщину?
А, будь проклята моя жалость, что даровала тебе жизнь с тем, чтобы ты радовал другую, меня же обрекал темной смерти! Теперь глаза, что плакали при мне, другой смеются и ветреное сердце к другой уж обращает сладкие речи. О, где, Панфило, те боги, клятву которым ты нарушил? Где обещанья верности? Где бесконечные слезы, которые я горестно впивала, считая жалостными их, в то время как они были исполнены притворства? Все это ты отнял у меня с собою вместе и передал другой.
Как было мне тяжело слышать[141], что ты законом Юноны[142] связал себя с другой женщиной, вступив с нею в брак! Но зная, что обязательства, данные тобою мне, имеют преимущество над теми, хотя и горевала, но легче переносила я эту обиду. Теперь же невыносимую терплю я муку, узнав, что теми же узами, что был со мною связан, соединился ты с другою! Теперь мне ясно, почему ты медлишь, а также, как я была простодушна, веря, что ты вернешься, как только будешь иметь возможность сделать это. Разве, Панфило, так много нужно хитрости, чтобы обмануть меня? Зачем великие клятвы ты мне давал, если задумал так обмануть меня? Зачем ты не уехал, не прощаясь я не обещая вернуться? Я, ты знаешь, крепко тебя любила, но не держала тебя в заточенье, так что ты мог уехать без слезных токов. Поступи ты так, конечно, я была бы в отчаянье, вдруг узнав твое коварство, но теперь смерть или забвенье прекратили бы уже мои мученья; но ты хотел, чтобы они продлились, питая их пустой надеждой; этого я не заслужила.
Как сладки были мне твои слезы, но теперь, как я узнала цену им, они горьки мне стали. Если тобою так же сильно правит любовь, как мною, то почему тебе мало было один раз быть пойманным, а захотелось второй раз попасться? Что говорю? Ты никогда не любил, а только забавлялся! Если бы ты любил, как я думала, ты был бы еще моим. Кому бы мог ты принадлежать, кто бы любил, как я? Кто б ни была ты, женщина, отнявшая его у меня, хотя ты враг мой, но, зная свое мученье, я поневоле сожалею о тебе; берегись его обманов, ведь, кто раз обманул, уже теряет совесть и не стыдится и впредь обманывать. Несправедливый юноша, сколько молитв и жертв к приносила богам, чтоб сохранить тебя, и вот ты отнят у меня и передан другой!
О боги, вы вняли моим мольбам, но в пользу другой женщины; мне скорбь на долю, другим же – счастье. Негодный, разве я тебе не нравилась или не подходила по благородству? Поистине, превосходила. Разве я тебе отказывала в деньгах или брала твои? Нет. Был ли другой юноша, кроме тебя, так мною любим на деле или по виду? Я в этом не призналась бы, если б измена не отвлекла тебя от истинной любви. Итак, какой проступок с моей стороны, какая причина, какая большая краса или сильнейшая любовь от меня тебя отняли и отдали другой? Ничто, свидетели мне боги, что против тебя я ничего не делала, кроме того, что безмерно любила. Суди сам, заслуживает ли эта вина измены.
О боги, мстители праведные преступлений, взываю о правой мести: не смерти я его ищу, хоть он моей желает, одного наказанья прошу ему: если ту женщину он любит, как я его, да возьмется она от него и дастся другому, как он от меня отнят, и пусть он тогда познает жизнь, какою я живу!»
Так корчась в беспорядочных судорогах, я каталась по постели.
Весь этот день прошел в подобных криках, но когда настала ночь, всегда тяжелейшая для печали (насколько мрак ее более соответствует грусти, чем дневной свет), случилось, что лежа рядом с супругом на кровати, я долго не спала и беспрепятственно в уме перебирала все прошлое, веселое и печальное, когда же вспомнила, что любовь Панфило для меня потеряна, печаль моя так усилилась, что я жалобно застонала, тщательно тая любовную причину Этих стонов. И я зарыдала так громко, что муж мой, уже давно спавший крепким сном, проснулся и, видя, что я заливаюсь слезами, обнял меня и спросил кротким и сострадательным голосом:
«Душа моя, что заставляет тебя среди ночи так рыдать? Отчего уже столько времени ты грустна и меланхолична? Если тебе что не нравится, откройся; разве я не исполняю, насколько могу, малейшее твое желание? Разве ты – не единственное мое благо и утешение? Разве ты не знаешь, что я люблю тебя больше всего на свете? Очень многое может тебя убедить в этом. Итак, зачем плакать? Зачем томиться печалью? Или ты меня считаешь не нарой себе по возрасту и благородству? Или я в чем-нибудь виновен, что можно исправить? Скажи, поведай, открой свое желанье: я все исполню, что в моих силах. Мне омрачает жизнь, что ты так изменилась в лице, переменила привычки, скучаешь, но теперь это мне очевиднее, чем когда бы то ни было. Сначала я думал, что какой-нибудь телесный недуг сделал тебя бледною, но теперь мне ясно, что душевная тоска довела до такого состояния; почему прошу тебя, открой мне, что за причина всего этого».
Решивши с женской сообразительностью сказать неправду, в чем раньше вовсе не была я так искусна, я промолвила:
«Дражайший супруг мой, я ни в чем не нуждаюсь, чего бы ты мне мог достать, я знаю, что ты несравненно достойнее меня, единственная причина моей прошлой и теперешней грусти, это – смерть моего брата, о которой тебе известно. Как только о ней я вспомню, так и зальюсь слезами, и не столько о его смерти я плачу, ведь все мы должны умереть, сколько о том, как он умер; ты знаешь сам: несчастно и постыдно; после него все пошло так плохо, об этом тоже я горюю. Лишь закрою глаза или задремлю, как он является мне бледный, мертвенный, окровавленный и показывает на глубокие раны; и вот теперь, когда ты услышал мои рыданья, он снова мне приснился: в ужасном виде, утомленный, испуганный, задыхающийся, едва могущий произнести слово; но наконец с большими усилиями он мне сказал: «Сестра дорогая, сними с меня позор, что заставляет меня печально бродить меж прочих душ, склоняясь смущенной головой на землю». Хотя мне было утешительно его видеть, однако вид его и слова возбудили во мне такую жалость, что я вздрогнула и проснулась, и тотчас, дань состраданья, полились слезы, которые теперь ты утешаешь; клянусь богами, если б мне прилично было бы обращаться с оружием, я бы отомстила за брата и дала бы ему возможность вернуться с поднятым челом к теням, но это не в моей власти. Вот, дорогой супруг, не без причины я печалюсь».