Матео Алеман - Гусман де Альфараче. Часть вторая
Николетта бросилась перед ней на колени, целуя ей руки и ноги. С разгоревшимся от радости лицом, она то принималась благодарить свою госпожу, то расхваливала моего господина, то ругала старика мужа. Припоминала все нанесенные им обиды, его тяжелый нрав, скупость, которой он так сильно досаждал молодой жене, словом, старалась еще больше укрепить решение, принятое, как она по простоте душевной думала, ее госпожой.
С этой новостью Николетта прилетела ко мне; крепко меня обняв, она твердила, что с меня причитается за добрые вести; я пообещал ей хороший подарок, и тогда она рассказала мне о своем разговоре с сеньорой. Я тут же взял ее за руку и потащил, словно военную добычу, в покои моего господина; мы еще раз порадовались приятной новости и условились о том, когда и как я должен пробраться в дом Фабии и переговорить с ней обо всем. Хозяин мой подарил Николетте кошелек, полный испанских эскудо; девушка делала вид, будто не хочет его брать; однако руку не отводила, напротив, со стыдливым видом и умильной улыбкой, словно врач, принимающий плату за визит, рассыпаясь в благодарностях, взяла кошелек, простилась и ушла.
Господин мой снова принялся говорить со мной о своей любви, а я подпевал ему, сыпя поздравления и добрые пожелания; за этой беседой прошел у нас весь вечер. Когда стемнело и наступил условленный час, я отправился на свой пост и подал знак; однако ни в ту ночь, ни в последующие три или четыре свидание наше не состоялось. На другой день погода была хмурая, моросил холодный дождь, и когда я в урочный час пришел под окно, грязь была, как говорится, по колено.
Я сильно промок, пока добирался до места. Наступила черная ночь, и впереди все было для меня так же черно. По воле злого рока в тот раз хлопотам моим суждено было увенчаться успехом. В делах денежных и любовных надлежит гнать страх и идти на приступ смело и отважно; но в ту ночь я переусердствовал, явившись на свиданье несмотря на проливной дождь, грязь и кромешную тьму, из-за которой поминутно стукался лбом об стены.
Приход мой был замечен; однако меня довольно долго продержали под дождем, так что вода пропитала меня насквозь и, вливаясь через воротник, вытекала из сапог. Потом мне было приказано подождать еще немножко, и когда я весь промок до нитки, тихонько скрипнула дверь и послышался голос Николетты, звавшей меня.
От ее голоса на меня повеяло таким теплом, что я, как мне показалось, сразу просох. Я забыл все перенесенные неприятности, как только увидел милую камеристочку и мне улыбнулась надежда побеседовать с сеньорой Фабией. Николетта едва успела поздороваться со мной, как спустилась хозяйка и сказала:
— Вот что, Николетта: подымись в комнаты и посмотри, что делает сеньор; если он позовет меня, сразу дай знать, а я пока поговорю с сеньором Гусманом.
Темень была такая, что мы с трудом различали друг друга; сеньора начала с большим участием расспрашивать о моем здоровье, словно это было ей интересно. Я тоже осведомился о ее самочувствии, а затем передал длинный комплимент от моего господина — он благодарил ее за доброту и давал новые обеты рыцарского служения; все это было облечено в изящную форму: речь свою я приготовил заранее.
Но в самом разгаре красноречивых излияний, которые, как я надеялся, окончательно завоюют чувства дамы, сеньора, встревоженная какой-то неожиданной помехой и, видимо, ничуть не тронутая моими речами, сказала:
— Сеньор Гусман, извините меня, умоляю вас, но я дрожу от страха; мне кажется, что за мной следят. Пройдите, пожалуйста, в ту дверь и подождите меня: я посмотрю, что делается в доме, и проверю, где слуги. Я скоро вернусь; постарайтесь не шуметь.
Я доверчиво вошел в эту дверь, пересек, как мне показалось, внутренний дворик и вдруг очутился, словно в клетке, на грязном заднем дворе; сделав два-три шага, я наткнулся на кучу мусора и так сильно стукнулся головой об стену, что из глаз искры посыпались. Кое-как собравшись с мыслями, я стал на ощупь, словно играя в жмурки, обходить двор в поисках комнаты или покоя, о котором говорила сеньора Фабия. Но не нащупал никакой двери, кроме той, через которую вошел.
Я сделал второй круг, думая, что, может быть, ошеломленный сильным ударом, не заметил нужной двери, — и вдруг очутился в каком-то узеньком и тесном закоулке, крытом дырявой, не доходившей до конца крышей; в темноте я наступил на разбитый ночной сосуд, под ногами было грязно и липко, к тому же скверно пахло; тут я понял, что дело плохо и что я попал в беду.
Я решил поскорей уйти отсюда, но не тут-то было: дверь, через которую я вошел, оказалась запертой. Дождь лил вовсю, ненадежная кровля почти меня не защищала. Там я и простоял остаток ночи, бессонной, мучительной и не менее опасной, чем та, которую я провел у моего дядюшки в Генуе.
Сырость тревожила меня куда меньше всего остального, хотя дождь усиливался и наконец полил как из ведра. Я думал только о том, что теперь со мной будет: ведь меня поймали в мышеловку и утром непременно отдадут коту. Я пытался успокоить себя разными рассуждениями, думая так: «Сейчас надо молить бога о спасении от шквала хотя бы в трюме этого корабля; когда капитан утром найдет меня здесь, я прямо объявлю, что меня впустила служанка и что я ей муж. Уж лучше жениться на ней, чем дать переломать себе кости на дыбе, когда начнут допытываться, зачем я здесь очутился. Хорошо бы отделаться женитьбой; а то ведь они могут попросту заколоть меня на месте, да еще закопают на таком гадком кладбище».
В этих и подобных размышлениях пребывал я до двух часов утра, когда мне показалось, что дверь отпирают; я сразу забыл все пережитые муки, думая, что вернулась Фабия. Я подошел к двери и убедился, что она отперта, но за ней никого не было; подозрения нахлынули на меня с новой силой, и я приготовился встретить засаду за первым же выступом или углом: убийцы могли в любую минуту прикончить меня без хлопот.
Я обнажил шпагу, в другую руку взял нож и стал потихоньку пробираться к выходу тем же путем, каким вошел; уже брезжил рассвет, идти было недалеко. Так, страдая больше от страха, нежели от стыда, очутился я у дверей на улицу, которые тоже были открыты. Выйдя на крыльцо, я перевел дух и догадался, что все это было подстроено в наказание за мою дерзость; и хотя подшутили надо мной очень зло, могло быть гораздо хуже.
Поразмыслив и придя в себя, я понял, что сам виноват, и с такими думами вернулся домой; очутившись наконец в своей комнате, я разделся и лег в постель, покрепче закутавшись в теплое одеяло, чтобы отогреться, ибо весь окоченел от сырости и страха. Так я пролежал до десяти часов, не сомкнув глаз и пытаясь придумать, что я скажу моему господину.
Рассказать всю правду значило окончательно себя осрамить: мне не стало бы житья от насмешников и зубоскалов, я сделался бы посмешищем всего Рима, мальчишки показывали бы на меня пальцем. Но молчать и выжидать тоже не годилось: ведь Николетта взяла кошелек с золотом, и сеньор мог подумать, что мы все это сочинили, чтобы выманить у него деньги.
Податься было некуда. Одно скверно, другое еще скверней. Соскочишь со сковороды, угодишь на раскаленные угли. Пока я думал и гадал, как быть, ко мне постучал слуга и сказал, что монсьёр требует меня к себе. «Несчастный я человек, — подумал я. — Что со мной будет? Ведь я пойман с поличным на месте преступления и через минуту предстану перед судьей! Что мне делать?»
«Не трусь, не трусь, — отвечал я сам себе. — Не в таких переделках ты побывал, дружище Гусман! Страшен сон, да милостив бог. Авось песенка моя еще не спета. Кой бес вомчал, тот и вымчит». Я надел чистое платье и вошел в покои моего господина таким молодцом, как будто ничего особенного со мной не случилось и не могло случиться.
Он спросил, как обстоит дело и почему я до сих пор не доложил ему о своем разговоре с Фабией. Я отвечал, что меня заставили простоять до полуночи на улице в ожидании удобной минуты, но мне не повезло, и родилась дочь[33], то есть у сеньоры не оказалось возможности ни впустить меня в дом, ни поговорить со мной. Затем я сказал, что хотел бы лечь в постель, ибо чувствую себя очень плохо. Он меня отпустил. Я ушел к себе, снова разделся, лег и пообедал в постели. До самого вечера я не выходил из комнаты, ломая голову и напрягая ум, но так ничего и не придумал. От тяжелых мыслей и досады я места себе не находил, ворочался с боку на бок, не мог ни улежать, ни усидеть на кровати и наконец решил лучше встать.
Я уже спустил ноги и взялся за свою одежду, как в комнату вошел конюх и сказал:
— Сеньор Гусман, внизу у парадного подъезда стоят две красотки и просят вас выйти.
— А, чтоб им пусто было, — сказал я, — пусть проваливают отсюда. Меня дома нет.
Мне уже казалось, что весь город знает о моих злоключениях и что это какие-нибудь насмешницы, желающие на меня поглазеть. Я никому не верил и велел отправить их восвояси; они ушли. Господин мой приказал было мне в эту ночь снова идти под окно к его красавице. Но я ответил, что болен, и он позволил мне пораньше уйти к себе, наказав уведомить его, если мне что понадобится, и в случае нужды послать за лекарем.