Мурасаки Сикибу - Повесть о Гэндзи (Гэндзи-моногатари). Книга 2
– Почерк ушедшей Государыни-супруги при всей его утонченности отличался некоторой неуверенностью, не говоря уже о скудости оттенков. В наши дни лучше многих владеет кистью Найси-но ками из дворца Красной птицы, но и ее можно упрекнуть в чрезмерной изощренности, вычурности. Все же если говорить о лучших из лучших, то я бы выделил ее, бывшую жрицу Камо и вас.
– О, я не заслуживаю такой чести, – возразила госпожа.
– Вы недооцениваете себя. Ваш округло-изящный почерк очень хорош. К сожалению, совершенствуясь в истинных знаках, люди часто начинают пренебрегать «каной».
Собрав отдельно тетради с не исписанными еще листами, министр сам подобрал к ним красивые обложки и шнуры.
– Отдам часть принцу Хёбукё и Саэмон-но ками. Да и себе оставлю одну или две тетради. Как ни кичатся они своим мастерством, смею думать, что я владею кистью не хуже, – не без гордости заявил он и, приготовив лучшие кисти и тушь… По обыкновению своему он разослал соответствующие письма разным особам, а как некоторые из них не сразу решились участвовать в столь трудном состязании, ему пришлось проявить настойчивость. Отобрав тетради с тончайшей корейской бумагой, привлекающей удивительным благородством оттенков, министр заметил:
– Эти я отдам молодым любителям прекрасного, пусть покажут свое мастерство. – И отослал их к Сайсё-но тюдзё, Сахёэ-но ками, сыну принца Сикибукё, и То-но тюдзё из дома министра Двора, предложив: «Можете писать в любой манере, пусть это будет «тростниковое письмо»[15] или «рисунки к песням»[16].
И юноши принялись за дело, изо всех сил стараясь превзойти друг друга.
Великий министр, уединившись в главных покоях, тоже взялся за кисть.
Весенние цветы давно отцвели, безмятежно сияло ясное небо, а министр все размышлял над старинными песнями, снова и снова переписывая их различными скорописными почерками, в усложненном, простом или «женском» стиле, пока плод его усилий не начинал удовлетворять его. Рядом с ним не было никого, кроме двух-трех дам. Он нарочно выбрал самых достойных, надеясь, что, помогая растирать тушь, они сумеют дать ему полезный совет при выборе песен из благородных старинных собраний. Подняв занавеси, министр расположился у выхода на галерею и, разложив листы на скамеечке-подлокотнике, писал, время от времени в раздумье поднося к губам кончик кисти. Трудно себе представить более прекрасное зрелище. Настоящий ценитель получил бы истинное наслаждение, любуясь неповторимо-изящными движениями его руки, когда он снова опускал кисть, чтобы набросать несколько строк на белой или красной бумаге, прекрасно оттеняющей сочность туши.
– Пожаловал принц Хёбукё, – доложила дама, и, поспешно накинув верхнее платье, министр распорядился, чтобы принесли еще одно сиденье и провели принца к нему.
Принц Хёбукё тоже был очень красив, и дамы, прильнув к занавесям, восхищенно смотрели, как, величественно ступая, он поднимался по лестнице. Всякий может вообразить, как хороши были братья, когда обменивались приветствиями.
– Вы пожаловали как раз вовремя, ибо мое затворничество начинает тяготить меня. Не знаю, как и благодарить вас, – сказал министр.
Принц принес исписанные тетради, и министр тут же принялся их разглядывать.
Принца нельзя было назвать выдающимся каллиграфом, но писал он свободно и уверенно. Нарочно выбрав самые диковинные старинные песни, он с большим изяществом записал каждую в три строки, по возможности избегая «истинных знаков». Министр не мог скрыть изумления.
– Я и не подозревал, что вы настолько искусны, – сказал он не без зависти. – Мне остается только бросить кисть.
– О, я заслуживаю снисхождения хотя бы потому, что осмелился тягаться с настоящими мастерами, – ответил принц.
Рассудив, что от принца ему нечего скрывать, министр показал собственные тетради.
Скоропись на превосходной китайской бумаге была великолепна, но еще более восхитительной, поистине несравненной показалась принцу каллиграфия в спокойном «женском» стиле, прекрасно сочетающаяся с корейской бумагой, плотной и мягкой, необыкновенно нежных оттенков. Принц почувствовал, что на глазах у него вскипают слезы, словно спеша соединиться с размывами туши. Невозможно было оторвать глаза от этих прекрасных строк… А вот яркие листы цветной бумаги «канья», на которых министр в причудливой манере свободной скорописью записал разные песни, – трудно представить себе что-нибудь более совершенное. Этими столь привлекательными в своем своеобразии листами можно было любоваться бесконечно, и на другие работы смотреть уже не хотелось.
Саэмон-но ками отдал предпочтение стилю строгому и торжественному, очевидно полагая, что таким образом ему удастся скрыть недостаток уверенности и легкости во владении кистью. Выбранные им песни были, пожалуй, слишком многозначительны.
Написанного особами женского пола министр не стал показывать и, уж конечно, постарался скрыть от принца листы, присланные бывшей жрицей Камо.
Весьма изящными при всем их разнообразии оказались листы, выдержанные в стиле «тростникового письма», из которых каждый, даже самый незначительный, заслуживал внимания.
Сайсё-но тюдзё изобразил могучие водные потоки и буйные тростниковые заросли, при виде которых в памяти возникали окрестности бухты Нанива. Струи воды и стебли тростника переплетались между собой с удивительной изысканностью, и на их фоне резко выделялись своей величественной простотой скалообразные знаки.
– Поразительно! Полагаю, что он потратил на это немало времени, – расхваливал юношу принц, с интересом разглядывая написанное.
Принц Хёбукё был известен в мире тонким вкусом и любовью ко всему изящному.
Целый день братья провели, беседуя об искусстве письма. Министр извлек из хранилища старинные и новые книги из соединенных между собой листов цветной бумаги, а принц, воспользовавшись случаем, послал сына своего Дзидзю за рукописями, хранившимися у него дома. Среди прочего тот принес четыре свитка извлечений из «Собрания мириад листьев»[17], написанных государем Сага[18], и «Собрание старинных и новых песен»[19] кисти государя Энги[20], который изволил выбрать листы светло-синей китайской бумаги и, соединив их между собой, снабдил обрамлением из темно-синего китайского шелка с мелким узором. Затем, вставив валики из синего же камня, украсил их великолепными плоскими китайскими пятицветными шнурами. Каждая часть собрания была переписана им в особом стиле.
Придвинув к себе светильник, министр разглядывал свитки.
– Их красота совершенна. Мы способны лишь подражать, да и то далеко не всему, – восхищался он, и принц преподнес ему эти свитки в дар.
– Даже если бы у меня была дочь, я не решился бы передать ей эти прекрасные образцы, зная, что она вряд ли сумеет их оценить. А как дочери у меня нет, то тем более, зачем же им зря пропадать. – сказал принц, вручая свитки Гэндзи, который, в свою очередь, подарил Дзидзю превосходный образец китайской каллиграфии, вложив его в футляр из аквилярии и присовокупив к нему прекрасную корейскую флейту.
В те дни Гэндзи был поглощен сопоставлением образцов японской скорописи. Разыскивая повсюду людей, известных своими достижениями в искусстве письма, он независимо от того, какого они были состояния, посылал им листы бумаги, дабы они написали что-нибудь для его дочери. В ларце юной госпожи не было ни одного неумело написанного свитка. Самым лучшим мастерам сообразно их званиям и рангам посылал Гэндзи свитки и листы с просьбой заполнить их образцами своей каллиграфии. В конце концов в доме Великого министра собралось множество редкостных творений, равных которым не было и в сокровищницах заморских государей. Среди них особый интерес вызывали свитки, подаренные принцем Хёбукё, многие молодые люди сгорали от желания их увидеть. Было собрано также немало прекрасных произведений живописи, среди которых дневники из Сума могли бы занять далеко не последнее место, но, как ни велико было желание министра сделать их достоянием потомков, он счел необходимым подождать, пока юная госпожа не станет чуть старше.
Слухи обо всех этих приготовлениях дошли до министра Двора, и он был чрезвычайно раздосадован. Его младшая дочь достигала расцвета своих лет, и он не мог не печалиться, видя, что красота ее пропадает напрасно. Ее неизменно унылый и задумчивый вид приводил его в отчаяние. Но Сайсё-но тюдзё по-прежнему не обращал на нее внимания, а делать первый шаг самому казалось министру позорным малодушием, и он лишь вздыхал украдкой, раскаиваясь, что не дал своего согласия раньше. Да и можно ли было винить одного юношу?
Сайсё-но тюдзё слышал, что министр готов пойти на уступки, но, помня обиду, держался с прежним безразличием, хотя и не проявлял интереса к другим женщинам. Порою им овладевала такая тоска, что «было, увы, не до шуток» (137), но, очевидно, слишком сильно было в нем желание стать советником, прежде чем он снова встретится с кормилицей, с таким презрением отнесшейся когда-то к его светло-зеленому платью.