Марк Цицерон - Избранные сочинения
XIII. В двух преступлениях обвиняют его: одно связано с золотом, другое — с ядом, и оба — с одним и тем же лицом. Будто бы и золото брали у Клодии, и яд добывали против Клодии. Все прочее — не обвинения, а ругательства, уместные скорее в перебранке, а не в судоговорении. «Блудник, бесстыдник, мошенник» — это поношения, а не обвинения: ведь им не на что опереться, не на чем держаться, это только бранные слова, брошенные ни с того ни с сего взбешенным обвинителем. (31) Ну, а главные те два обвинения, — откуда они, знаю; кто состряпал их, знаю — и в лицо знаю и по имени. Была нужда в золоте — взял у Клодии, взял без свидетелей и держал сколько хотел, — не знак ли это на редкость коротких отношений? Убить хотел опять-таки Клодию — яд раздобыл, привлек, кого сумел, все приготовил, назначил место, принес отраву, — не знак ли это жестокого разрыва и лютой вражды? Все здесь дело, судьи, в этой самой Клодии, а она — особа не только знатная, но и небезызвестная. Я уж ничего не стану говорить о ней, кроме того, что нужно для защиты Целия. (32) Но ты сам понимаешь, Гней Домиций, по недюжинной твоей прозорливости, что дело нам придется иметь с нею одной. Не скажи она, что давала золото Целию, не тверди она, что он готовил ей отраву, — с нашей стороны было бы дерзко называть мать семейства иначе, чем требует почтение. Но если без этой женщины нет ни причины, ни средств ополчаться на Марка Целия, то что же делать нам, защитникам, как не противостоять его гонительнице? Я бы говорил куда резче, если б не моя вражда с ее мужем, — виноват, братом (всякий раз тут собьюсь!), — но теперь буду сдержан и не зайду дальше, чем велят мне верность долгу и нужды дела. Да и не в моих обычаях враждовать с женщинами, — тем более с той, что всегда слыла скорее всеобщей подругой, нежели чьим-то недругом.
XIV. (33) Только пусть сперва она сама мне скажет, как мне с нею говорить: по-старинному сурово и важно или мягко, спокойно и вежливо? Если по-старинному строго, то не мешало бы мне вызвать из преисподней кого-нибудь из былых бородачей — не с такой бородкой, что так нравится этой женщине, а с косматою брадою, как на древних картинах и статуях; пусть бы он за меня ее вразумил, чтоб она, чего доброго, на меня не обиделась! Итак, пусть предстанет перед нею кто-нибудь из ее же рода, а лучше всего — знаменитый Слепой:115 будет он страдать меньше других, ибо не сможет ее увидеть. А явившись, верно, вот как заговорит он и вот что скажет: «Что тебе в Целии, женщина, в недоростке, в чужом мужчине? Зачем такая у вас близость, что дала ему золото, и отчего такая вражда, что страшишься яда? Или ты не видела перед собой отца твоего? Или не слыхала ты, что дядя твой, твой дед, и прадед, и прапрапрадед были консулы? (34) Или не помнишь наконец, что совсем недавно ты была за Квинтом Метеллом, мужем славнейшим и храбрейшим, верным сыном отечества? Разве не затмевал он, почитай, всех граждан и доблестью, и славой, и достоинством, едва выходил за свой порог? Так почему же ты, сама из именитейшего рода, вошед в прославленную семью супруга, оказалась так коротка с Целием? Родич он? свояк? приятель мужу? Ни то, ни другое, ни третье. Так что же это, как не сумасбродство и любострастие? Если ничто для тебя мужские наши древние образы, — то отчего ни потомица моя, знаменитая Квинта Клавдия,116 не вызвала в тебе ревности и желания приумножить женскою добродетелью славу дома, ни та дева-весталка Клавдия,117 что, обняв родителя, не позволила отцову недругу — народному трибуну — совлечь его с триумфальной колесницы? Зачем братнины пороки милей тебе отчих и дедовских добродетелей, от моего века неизменных и в мужах и в женах? Для того ли помешал я заключить мир с послами Пирра, чтобы ты что ни день заключала союзы непотребной любви? Для твоих ли грязных нужд провел я в Рим воду? Для того ли построил дорогу, чтобы ты раскатывала по ней с чужими мужчинами?»
XV. (35) Ах, зачем я, судьи, вызвал тень столь суровую, что уж сам, боюсь, не обратился бы вдруг тот же Аппий к нашему Целию и не стал бы его обвинять с достопамятной своею цензорской суровостью! Но я к этому еще вернусь и надеюсь, судьи, оправдать образ жизни Марка Целия даже перед самым неумолимым порицателем. А ты, женщина, — это сам я с тобой говорю, а не от чужого лица! — если хочешь ты доверия к делам твоим, словам твоим, угрозам, наговорам, доводам, то изволь нам вразумительно объяснить вашу близость, вашу связь, ваш союз. Обвинители без конца поминают блуд, любовь, измены, Байи, взморье, кутежи, разгул, певцов, музыкантов, катанье на лодках и дают понять, что все это говорится с твоего согласия. Я уж не знаю, о чем ты думала, но раз уж ты, не владея собой, так опрометчиво вынесла все это на форум и на суд, то либо ты должна все это опровергнуть как наговор, либо признать, что ни обвинениям твоим, ни свидетельствам не может быть никакой веры. (36) Ну, а если ты предпочитаешь более учтивое обращение, то поведу я себя иначе: уберу этого сурового и даже грубого старца, а выберу из твоих сородичей кого-нибудь еще, лучше всего — твоего младшего брата, ведь у вас в роду он самый воспитанный, а тебя он так уж любит, что еще малюткою спал с тобою, старшею сестрой — не иначе как из робости да детских ночных страхов. Так вот представь, что он тебе говорит: «Что за неистовство, сестра, что за безумие? Отчего из пустяка ты делаешь событие? Ты заприметила молодого соседа, тебя ослепила белая его кожа, стройность, лицо и глаза, тебе захотелось встречать его почаще, ты, знатная женщина, зачастила в сады, где он гулял; но хоть отец у него и скряга, сынка ты богатствами не прельстила: он и отбрыкивается, и отплевывается, и дары твои ни во что не ставит. Ну так займись кем другим! Есть же у тебя сады над Тибром — ты нарочно выбрала место, куда вся молодежь приходит купаться; тут и выбирай себе по вкусу, хоть каждый день. А если кто на тебя смотреть не хочет — зачем навязываться?»
XVI. (37) Теперь твоя очередь, Целий, — к тебе обращаюсь я в обличии строгого отца. Я только не могу решить, какого именно отца изобразить? Крутого и грозного, как у Цецилия:
Нынче зол я не на шутку, вот теперь я разозлен…
Или такого:
О, несчастный, о, негодник!..
Впрямь, эти люди — железные:
Ну что сказать, чего мне пожелать? Ведь ты
Охоту мне отбил своею мерзостью!..
Кто их вынесет? Возьмет такой отец да скажет: «Зачем поселился рядом с развратницей? Зачем не брезгуешь дурными знакомствами?»
И для чего связался ты с женой чужою, хищницей?
Что ж, разоряйся! Сам потом нужду еще почувствуешь.
Мне дела нет: пока я жив, мне хватит своего добра.
(38) Этому угрюмому и непреклонному старцу мог бы Целий ответить, что если он и оступился, то не страсть сбила его с пути. В самом деле, где доказательства? Никаких трат, швыряний деньгами, никаких долговых пут. «Но слухи-то!» Да в этом злоязычном обществе кто от них убережется? Диво ли, что о соседе этой женщины ходят сплетни, когда и родной брат ее не уберегся от кривотолков. Ну, а для ласкового и мягкого отца, как тот, что говорил:
…Двери выломал?
Поправят! Платье изорвал? Починится!118
в деле Целия нет никаких затруднений. Ну, что тут такого, в чем трудно оправдаться? Про эту женщину я ничего не буду говорить; но, допустим, была другая, нисколько с этой не схожая, и это она была всем доступна, это при ней всегда открыто был кто-нибудь постоянный; это к ней в сады, и в дом, и в Байи не понапрасну устремлялись все распутники, это она прикармливала юношей, сберегая денежки скаредным отцам. Если, вдовствуя, она вела себя свободно, дерзкая — держалась вызывающе, богатая — сорила деньгами, развратная — путалась с кем попало, то назову ли блудодеем того, кто при встрече приветствовал ее без лишней скромности?
XVII. (39) Кто-нибудь скажет, пожалуй: «Так вот каковы твои уроки! Этому ли учишь юношей? Разве для того родитель поручал и доверял тебе этого мальчика, чтобы он смолоду предавался наслаждениям и любовным утехам, а ты бы еще защищал такую жизнь и такие наклонности?!» Верно, судьи, и если есть человек такой силы духа, такой врожденной добродетели и воздержности, что отвергает любые наслаждения, всю жизнь свою проводит в трудах тела и усилиях ума, не знает ни покоя, ни отдыха, чуждается увлечений сверстников, сторонится игр и пиров, ищет в жизни лишь того, что достойно и славно, то я первый преклонюсь перед силой и красой таких божественных добродетелей. Таковы, наверное, были те Камиллы, Фабриции, Курии, которые возвели нас от ничтожества к величию. (40) Только в наши-то дни этих доблестей не сыскать уже ни в душах, ни даже в книгах. Да и свитки, что хранили дух старинной строгости, преданы забвению — и не только у нас, которые блюли ее больше на деле, чем на словах, но даже у греков, самого ученого народа, которые могли если не действовать, то хоть говорить и писать достойно и велеречиво; но когда настали для их отечества иные времена, иные появились и учения. (41) Так, одни стали говорить, что мудрец все делает ради наслаждения, и образованные люди не отвращали слух от таких постыдных речей. Другие нашли нужным сочетать достоинство с наслаждением, чтобы силою своего красноречия сопрягать эти две противоположности. А кто признает только один путь к славе — прямой и трудный, — те уже остались в школах почти без учеников. Ибо многие соблазны породила для нас сама природа, они усыпляют добродетель, и она смежает веки; много скользких дорог тогда маячит перед юношами, и трудно на них с первых же шагов не оступиться и не упасть. Столько разнообразных искушений предлагает нам природа, что не только юношество, но и зрелые люди им поддаются. (42) И поэтому, если вы встретите кого-то, чей взор не радует красота, чье обонянье не услаждают ароматы, чья кожа нечувствительна к ласке, вкус безразличен к яствам, а слух к гармонии, то я с немногими другими скажу, что он любим богами, а все люди скажут, что презираем.