Париж с изнанки. Как приручить своенравный город - Кларк Стефан
К тому же танцовщицы все сплошь на одно лицо, так что зрителю трудно сосредоточиться на ком-то конкретно. В этом смысле богатым джентльменам в клубах XIX века было куда проще. И это намеренная политика. Танцовщиц отбирают по строгим физическим параметрам, и два размера должны быть одинаковыми – расстояние от соска до соска и от пупка до лобка. Только заезжим звездам разрешено не соответствовать шаблону.
В финале все десять – или сколько их там? – танцовщиц танцуют вокруг пламенеющих букв D-É-S-I-R[181], подпевая двуязычной песне, в которой довольно эротично рассказывается о шампанском, что течет между пальцами.
И вот шоу окончено, загорается свет, зрители тянутся в фойе покупать сувенирные футболки и расшитые блестками трусики. Мне интересно, что обо всем этом думает моя подруга – как феминистка, она может сказать, что это лишает женщин человеческой сущности, и обвинить меня в том, что я притащил ее смотреть публичное порабощение женского пола. Отношения между нами грозят заморозиться на ближайшие несколько дней.
Мы пересекаем улицу, и я нервно спрашиваю ее мнение. Она задумывается на мгновение, а потом говорит, что шоу оказалось куда более стильное, чем она ожидала. «И мне очень хочется знать, как той девушке удавалось снимать чулки, не разуваясь».
Этот вывод говорит о парижской сексуальной политике столь же красноречиво, как и об эротическом кабаре.
Où est le sexe?[182]
И что же после всего этого осталось у парижского секса?
Париж дорожит своей репутацией города раскрепощенного, столицы свободной любви. В глубине души он считает своим гимном песню Сержа Генсбура Je T’Aime, Moi Non Plus[183], где есть припев, который в переводе звучит так же забавно, как названия тех старых французских порнофильмов: «Я двигаюсь вперед и назад, между твоих почек, и я еле сдерживаюсь».
Сладострастные вздохи и стоны, сопровождающие песню, это не просто звуки, выражающие удивление новой английской подружки Сержа, Джейн Биркин, тому, как превращение в парижского сексуального котенка поспособствовало ее карьерному взлету, – в них обращение Парижа к миру: «Bonjour, слушайте все, как мы занимаемся сексом». И, вспоминая цитату Бернара-Анри Леви из интервью для «Санди таймс», можно сказать, что парижане по-прежнему пребывают в уверенности, что только они умеют это делать.
Впрочем, на самом деле, как мы уже видели в этой главе, с точки зрения сексуальных удовольствий Париж очень изменился за последние годы. Пигаль постепенно сбрасывает свою порочную шкурку, и даже при том, что «Крейзи Хорс» еще держит марку, он повернулся своей красивой задницей к порнографической истории города.
Конечно, парижские пип-шоу, секс-шопы и свинг-клубы никуда не делись, как жива и проституция. Вы можете найти женщин, мужчин и все, что посередине, на улицах Парижа, если только знать, где искать, но грубый сексуальный материал давно стал маргинальным.
Однако Париж все еще может предложить массу эротических наслаждений, хотя спешу предупредить, что ваши самые смелые фантазии все-таки останутся фантазиями. Как отель «Амур» отказался быть отелем любовных утех и стал отелем настоящей любви, точно так же парижский секс перестал быть развратом и превратился в мейнстрим. Он по-прежнему дерзкий, но сегодня и дерзость может быть романтической. Другими словами, на смену жесткому порно пришла мягкая эротика.
Хотя, наверное, не стоит разрушать мир, в котором живет Бернар-Анри Леви, рассказывая ему об этом. 8. Еда
Le diner tue la moitié de Paris et le souper tue l’autre.
(Обед убивает одну половину Парижа, а ужин – другую.)
Шарль де Секонда, барон де Монтескье, сатирик XVIII века
У парижан чувственные, почти сексуальные отношения с едой. Еду им надо видеть, трогать, ощущать, пробовать на вкус. Они должны быть абсолютно уверены в том, что она свежая – даже живая. Отсюда и прилавки с морепродуктами прямо на улице, у входа в рестораны. Устрицы, крабы и лобстеры, которых подают в брассери, красуются прямо на тротуаре, и бедолага (почти всегда мужчина), ответственный за вскрытие устричных раковин и вытягивание мяса из крабовых клешней, должен работать на открытом воздухе даже зимой, чтобы прохожие воочию могли убедиться в отменном качестве товара.
Это относится и к продуктовым рынкам, где за любым прилавком вам позволят мять и нюхать апельсины, авокадо, фенхель и бананы, прежде чем вы отважитесь их купить. Даже в супермаркетах только самые нежные ягоды, вроде клубники, спрятаны под пленкой – все остальное лежит на прилавке, доступное для ощупывания потенциальными покупателями.
Мое любимое описание парижской еды – в романе Эмиля Золя «Чрево Парижа». Действие происходит в декорациях продовольственных рынков Лез-Аль в конце XIX века и начинается с того, что герой, Флоран, беглый политзаключенный, прибывает в город перед рассветом. Его подобрала на дороге огородница, которая спешит на рынок торговать своими овощами, и Флоран просыпается с первыми лучами солнца, зверски голодный и измученный. «Солнце обожгло овощи языками пламени, – пишет Золя. – Он [Флоран] больше не узнавал водянистых акварельных красок сумерек. Перед ним полыхали набухшие кочаны салата, морковь начинала истекать красным соком, репа накалилась добела».
Никогда ни один, даже самый знаменитый шеф-повар не писал так о репе. И вот перед нами пример классика, который хочет иметь секс с овощем. И в Париже это, возможно, не возбраняется. Пища для мозгов или пища в мозгах
Это чудо, что парижане остаются довольно стройными, хотя постоянно думают о еде. По лингвистической случайности, французское слово mince («худой») у англоговорящей публики ассоциируется с едой[184]. Но парижане вовсе не из тех, кто любит перекусывать на ходу, – их интересует полноценная еда, церемония.
И за столом они зачастую говорят только о еде. На французском званом обеде считается невежливым обсуждать то, что у вас на тарелке, – разумеется, за исключением комплиментов шеф-повару. Совсем другое дело – вспоминать те блюда, что вы когда-то ели. Это может показаться странным, все равно как описывать в постели с любимым человеком жаркую ночь, проведенную с другим или другой, но французы видят в этом проявление особого уважения к пище. Мол, еда у вас на тарелке настолько хороша, что переполняет мозг образами блюд из прошлого, и вы непременно должны выразить эти чувства словами.
Логично предположить, что отсутствие еды рассматривается как двойное горе – нечего есть, значит, нет и источника вдохновения. Возможно, этим объясняется, почему прусская осада Парижа 1870–1871 годов так врезалась в память поколений городских жителей. Она запомнилась не артобстрелами, не боями и последующим революционным восстанием, а именно голодом. И в отличие от 1940 года, нельзя было рассчитывать на помощь родственников, которые могли привезти из деревни лакомый кусок бекона или пучок моркови. Город был полностью отрезан от внешнего мира. Ситуацию усугубило то, что в самом начале осады, в сентябре 1870-го, оптимистично настроенные парижане продолжали питаться как обычно, ни в чем себе не отказывая, никто даже не осмеливался предложить введение пайков. Еда еще была относительно доступна, поскольку в ближайших пригородах оставались фермы и мелкие крестьянские хозяйства, к тому же парижане были предупреждены о возможности осады, поэтому многие запаслись впрок.
Однако постепенно, с началом зимы, поставки продовольствия прекратились, и в животах заурчало. В ресторанах стали подавать бургеры из мяса волков и ножки носорогов, забитых в зоопарке. Беднякам пришлось пожертвовать своими кошками и собаками, и даже грызуны стали деликатесом. В Карнавале, музее истории Парижа, можно увидеть мрачную картину, на которой изображен уличный торговец мясом во время осады. Все, что он предлагает на продажу, – это крысы. Так что в те времена ratatouille[185] не был шуткой.