Константин Ротиков - Другой Петербург
Но и русским, которым, согласно Филофею, суждено «придерживать» мир до Второго Пришествия, надлежало кое в чем исправиться. Во-первых, крестились они неправильно (ну, это Никон исправил, введя троеперстие); во-вторых, зарились на церковное имущество (грешны: от Петра с Екатериной до большевиков). Но для нас интересно, в особенности, третье: XVI век, никакими Кузмиными с Харитоновыми не пахнет, однако же уличил Филофей своих соотечественников в особенной склонности к содомскому блуду. Причем, писал он, «мерзость такая приумножилась не только среди мирян, но и средь прочих, о коих я умолчу, но читающий да разумеет». А разуметь читатель должен был самого Великого Князя Василия Иоанновича, поражавшего современников тем, что брил бороду, окружал себя прелестными юными рындами и, не интересуясь вовсе женой Соломонией, сослал ее в монастырь, якобы, за бесплодие. Вторая его жена, Елена Глинская, родила ему, правда, ребеночка — лучше б не рожала. Родителю было за пятьдесят, когда появился на свет Иван Грозный… Тут уж что говорить: Федюшку Басманова все знают, хотя бы по фильму Эйзенштейна. Чтоб не возвращаться более к той далекой эпохе, напомним об одном из славных событий начального периода царствования Ивана IV (кстати, и о наставнике его, монахе Сильвестре, откровенно поговаривали), Стоглавом Соборе. Среди многочисленных решений этого Собора, на многие века определившего путь Русской Церкви, примечательно запрещение монахам-старцам держать у себя в кельях «голоусых» отроков (чтоб не вводили в соблазн)…
Князя Мещерского дружно ругали как «левые», так и «правые». Причиной была необыкновенная привязанность к этому человеку, не занимавшему крупных государственных постов, двух российских Императоров. Действительно, какова бы ни была причина дружбы Владимира Петровича со старшим сыном Александра II, подозревать в гомосексуальных наклонностях Александра III и Николая II никак невозможно. Но по советам князя Мещерского назначались и смещались министры, под его диктовку подписывались указы, он без доклада входил в царский кабинет. И реакционеры, и революционеры только разводили руками, но отчего бы не предположить, что князь Владимир Петрович просто был умным человеком, к мнению которого стоило прислушаться.
Естественно, что многочисленные враги князя Мещерского всячески подчеркивали его «голубизну». Существует даже апокриф, будто был он застигнут непосредственно в Зимнем дворце: то ли с барабанщиком, то ли с флейтистом. Это, конечно, вздор, но репутация князя была основана на очевидных фактах. Мещерский настолько не скрывался, что — при своем исключительном положении — попал в известный нам список 1889 года, наряду с мелкими чиновниками, офицерами, «отставными казаками» и простыми юными тапетками без всякого рода иных занятий. «Употребляет молодых людей, актеров и юнкеров и за это им протежирует… Для определения достоинств задниц его жертв у него заведен биллиард» (это особенно прелестно; помните — в 1-й главе — Гоголь с Данилевским игрывали, примеряясь кием с угла в лузу!).
Федор Иванович Тютчев, гениальный поэт и несомненный гетеросексуал, узнав о наклонностях князя Владимира Петровича, так изумился, что предположил, будто Николай Михайлович Карамзин перевернулся бы в гробу, узнав, чем занимается его внук. Мы не думаем, что просвещенный Карамзин, среди друзей которого были Уваров и Блудов, так уж удивился бы, да и среди современников князя Мещерского никто особенного значения его наклонностям не придавал. Находился он как бы в формальном браке с Николаем Федоровичем Бурдуковым, которого сделал камер-юнкером и «членом тарифного комитета» в министерстве внутренних дел. Когда поселился князь в собственном особняке в Гродненском переулке, д. 6 (занятом ныне американским консулом), друг его с Песков переехал в дом Мещерского на Спасской, д. 27 (улица переименована; вспомним мы о ней еще в самом конце книги). В 1904 году доброжелатели пытались познакомить Николая II с письмами князя к Бурдукову, но царь, пожав плечами, никак на это не отреагировал.
Любовниками князя Мещерского называли многих, но один — фигура экстраординарная, и не упомянуть его было бы жаль. Это Иван Федорович Манасевич-Мануйлов, сын ковенской жидовочки, плод мимолетного каприза князя Петра Ивановича Мещерского (было ему тогда 66 лет — редкий пример творческого долголетия). Детство будущего короля российских авантюристов прошло в Сибири: усыновлен он был неким Манасевичем-Мануйловым, сосланным за финансовые аферы, но сделавшимся в ссылке процветающим золотопромышленником. В 1888 году восемнадцатилетний Иван оказался в Петербурге и немедленно познакомился со «сводным братом», на тридцать лет его старшим, князем Владимиром Петровичем. Вряд ли напористого юношу могли смутить какие-то условности. Через будуар князя Мещерского вошел он в журналистские сферы, сделавшись плодовитым светским хроникером, модным драматургом, переводившим на русский лад французские фарсы.
В то же время началась его многолетняя связь с охранным отделением. «Большой знаток в женщинах, сигарах, лошадях и иностранной политике», он подолгу жил в Париже, где, подобно Якову Толстому (из «Зеленой лампы», см. главу 7), организовывал пророссийские публикации в прессе, а заодно собирал необходимые сведения о политических эмигрантах для царской охранки. Не лишено символичности, что в 1892 году он встречался в Париже с Полем Верленом, интервью с которым опубликовал в газете «Петербургская жизнь».
Со временем Иван Федорович сделался крупнейшим знатоком иностранных дипломатических шифров, наладил широкую агентурную сеть, стал заведующим отделом контрразведки в департаменте полиции. С одной стороны, он организовывал провокаторскую деятельность попа Гапона, с другой — снабжал Владимира Львовича Бурцева материалами для его сенсационных разоблачений полицейских агентов в журнале «Былое».
За обсчет тайных осведомителей (ловкач!) в 1906 году был изгнан из министерства внутренних дел, но, посадив в 1916 году в кресло премьер-министра Б. В. Штюрмера, восстановлен в службе. Распутина он, как принято было в тогдашней прессе, сначала ругал. В 1914 году (не связано ли это с потерей старого покровителя?) втерся в доверие к старцу, используя его имя для разных своих афер. Тем не менее, в августе 1916 года был арестован по обвинению в шантаже и вымогательстве, а в декабре (когда Распутин был убит) выпущен за недостаточностью улик. В феврале 1917 года вновь посажен, в августе выбрался в Гельсингфорс, где арестован, возвращен в Петроград и освобожден Великим Октябрем. Впрочем, с чекистами ему не удалось сработаться, и в 1918 году он был расстрелян.
Дом, в котором был, так сказать, сорван цветок Манасевича, находится на улице Марата бок о бок с редким по наглости вторжения в этот уголок старого города зданием «Невских» бань, построенным где-то к 55-летию советской власти, именно на фундаментах находившейся здесь церкви Общества попечения о народной трезвости. Впрочем, при полном отсутствии шансов когда-либо вписаться в окружающий ландшафт (имея, в этом смысле, сходство с Большим домом на Литейном) — бани довольно чистые, с бассейном, сухими парилками, и считается, будто в них кое-что можно найти.
На самом деле истинные любители предпочитают другие бани — в паре кварталов отсюда. Называются они «Ямские» и находятся на улице Достоевского (бывшей Ямской), д. 3. Странным образом в том же доме размещается известное в городе похоронное бюро. Несмотря на такое соседство, посетители не теряют чувства оптимизма, и в банные дни здесь в мужском отделении бывают очереди, что кажется почти невероятным, при возросших ценах за помывку и приличной обеспеченности населения ваннами. Но приезжают сюда со всех концов Петербурга.
Характер этой части города — между Владимирским и Лиговкой — определяется давним прошлым, когда за Фонтанкой находились слободы ямщиков, обслуживавших Московский тракт. Разъезжая, Свечной, Поварской, Колокольная, Большая Московская, Коломенская, сами названия здесь имеют особенный колорит. Неожиданные повороты улиц, пересекающихся не под прямыми, как обычно в Петербурге, но острыми углами; разномастные строения; уютное соседство ветхих двухэтажных домишек (типа «где жила Арина Родионовна») с солидными, облицованными гранитом и песчаником доходными домами эпохи модерна; тупички, проходные дворы, пустыри… В настроении и облике здешней публики ощущается близость больших вокзалов (Московский, Витебский), старейшего в городе Кузнечного рынка с неизбежным преобладанием лиц «кавказской национальности»… Впрочем, тут и художественная богема — на Пушкинской улице. Гулять здесь не то чтобы приятно, но поучительно, в особенности заграничным филологам-русистам. Дух Достоевского веет именно здесь, а не на разрытой Сенной и переименованных Мещанских.
Невский за Фонтанкой четко отделяет комфортный и престижный район Литейного проспекта от продолжающего его по прямой, и, вместе с тем, совершенно другого — Владимирского, с его грязнотцой, неустроенностью и своего рода душевной теплотой. Так, очевидно, казалось и в старину, а ныне, когда тротуары Литейного вымостились даже плиткой, будто в какой Германии, контраст с колдобинами и рытвинами Владимирского и прилегающих к нему улиц стал особенно разителен.