Сергей Максимов - Крылатые слова
В народном языке «толочить» значит то же, что «торить» путь и дорогу, проход и проезд одинаково в людской тесноте и в сугробном или непроездном месте. Если, по обычаю и закону старины, узка в коренных русских городах улица, то с подручного и неглавного образца почему таковая не труба? Если кровь бежит ручьем, а привычно говорят, что она бьет из жилы трубой, то почему же, когда на улице праздник, народу, запрудившему ее так, что и конца края не видно, не валить на встречу той же трубой, шумной толпой? Сквозь нее не только не протискаться, да и не пробить ее, что называется, пушкой. Надо много труда и ловкости, чтобы проторить или «протолочить» себе сквозь народную стену путь! А затем уже конечно — «где торно, там и просторно».
СЛОВО И ДЕЛО
Настоящая речь не о делах и поступках коварных и лживых или ленивых и рассеянных людей, у которых слово расходится с делом и выходит из того или злонамеренный обман или досадная неудача. Вспомнилось это «крылатое слово», некогда грозное в слитной грамматической форме, страшное своими последствиями, а теперь превратившееся в легкую и невинную шутку. В смысле юридического термина оно упразднено почерком царственного пера. Ненавистное слово перестали говорить, хотя «дело» еще долгое время оставалось в полной силе. Оно из рук страшного, жестокого и могущественного «князя папы Ромадановского (при Петре) тайком передано было (Еисатериною II) (по личному сознанию того самого человека), — в руки, в надежные руки «ничтожного, низменного человека» — мстительного и злого Шешковского. Лишь в самом конце прошлого столетия начали забывать это крылатое слово, и самые документы о нем заброшены на полки и валяются в углах государственного архива… Крылья подрезаны, хвост выщипан, острый и наносивший смертельные удары клюв сгнил и отвалился, — но тем не менее оно господствовало в православной Руси около ста лет. Стало быть об нем можно теперь к слову вспомнить и кое-что спопутно рассказать.
Вылетало грозное крылатое слово, как бы и в самом деле мелкая птичка воробей — там, где ему доводилось свободнее или казалось привольнее, но обычно предпочитало оно городские площадки, бойкие торговые места, людные улицы, — вообще всякие места народных сходбищ. Это во всяком случае выходило по той причине, что слову необходимо было на полете оглядываться и зорко высматривать: имеются ли на лицо неглухие люди, лишние свидетели и притом в «достодолжном количестве».
Упадало «крылатое слово» на чью-нибудь бедную головушку, вцеплялось крепкими когтями, долбило стальным клювом, распускало из-под крыльев мелких пташек, мвлых детушек, оперенными и навостренными. Знали они куда сесть и кого клевать, однако так, что эти жертвы валились на землю истерзанными трупами, изуродованными до неузнаваемого в человеческом теле образа и подобия Божья.
До того это слово прижилось на Руси и приладилось к нравам, что, смолкнувшее здесь, по сю сторону Уральскаго хребта, оно продолжало орать во все широкое горло по площадям и бойким местам в Сибири. Тут и там оно выговаривалось озлобленными или непутёвыми людьми, такими, кому нечем было поступаться и нечего жалеть. Выкрикивалось сдуру и спьяна, нередко от праздности и скуки, зачастую под влиянием личных неудовольствий, в виде мщения или вследствие безвыходно-тяжелаго житья, для развлечения и впечатлений.
«Слово и дело» до Петра проявлялось весьма редко и всегда по убеждению: из любви к царю, государству и вере. Когда укреплялись разные нововведения и порождали собою недовольных, — сказывались страшные слова на сочинителей и распространителей в народе подметных тетрадок, сочиняемых монахами и староверами, в роде посланий и толкований протопопа Аввакума с товарищами. Петровские преобразования увеличили число недовольных и усилили количество виновных, особенно к концу царствования Петра, когда возрастала и самая правительственная подозрительность, свидетельствуя о великих опасностях, мнимых и действительных. В народе воспиталась и окрепла страсть к доносам до такой степени, что указ 1714 года принужден был ограничить значение «слова и дела», определяя их делами, касающимися государева здоровья и высокомонаршей чести, бунта и измены. Сказавшие или написавшие роковое выражение, обрекавшиеся до того на смертную казнь, застраивались великим наказанием, разорением имущественным и ссылкою в Сибирь, на каторгу. В следующем году указ облегчал донощикам подходы: они могли идти прямо ко двору государеву, объявлять караульному сержанту. Этот обязан был представлять челобитную самому царю. Однако донощики продолжали во множестве докучать царю, «не давая покою везде, во всех местах» и не смотря на страх жестоких наказаний. В 1722 году обязали священников объявлять об открытых им на исповедях преднамеренных злодействах, а челобитчиков с «государственными великими делами» дозволено принимать и во время божественного пения и чтения. С годами значение нашего «крылатого слова» возросло до тех крайних пределов, какие видим при Анне Ивановне, руководимой Бироном. В Сибири для ссыльных и каторжных оно явилось соблазном: выпустивших его с уст на вольной ветер освобождали на время от тяжелых каторжных работ.
Объявившего за собою «государево слово» немедленно отдавали сержанту и вели пешком за 400–600 верст в Иркутск: держали крепко и только в случае изнеможения сажали на подводу. Многие болтали из желания получить награду, иные рассчитывали, во время пути, на утечку в лес и неизвестность, иные прямо спекулировали с тех самых пор, как завелись первые и настоящие тюрьмы. Один солдат выкричал такое: «в бытность мою за окианом-морем нашел я место рождения крупного жемчуга и три места тумпазныя». Монах говорит за собою такое великих государей и святительское дело: «поставлена церковь без святительского благословения и в ней убился человек; промышленный человек привез с моря руду серебряную, и тое руду плавил и из той руды родилось серебро». На суде оказалось, что руда не серебряная, а старца побили шелепами, чтобы «впредь не повадно было иным такие затейные слова говорить и никаких великих государей дел не заводить». Один каторжный сказывал товарищам: «неприятель идет на Россию: у китайцев войска собираются, мунгалы ружья приготовляют» (а монголы облаву делали на лосей). Другой каторжный болтает в кухне: «поднимается на нашего государя иноземец; у того иноземца силы до 600 тысяч, а у нашего до 250-ти тысяч». Глупые речи праздных болтунов у каторжной печи приняты за «государево слово» и потребовали «дела»: допросов, пытки, суда и осуждения.
Наступил новый век и повелись иные порядки. В 1817 году крестьянин Ермолаев за непристойные речи приговорен был к наказанию плетьми. Решено было вырвать ему ноздри, поставить поведенные знаки и сослать на каторгу. Император Александр вырыванье ноздрей отменил для всех, а приговоренного простил, по объявлении ему приговора. Ссыльный на работе при казенном зимовье, придя в избу, бросил топор, рукавицы и шапку, и изругался. Будучи спрошен: «кого ругает?» отвечал: «тех, кто безвинных ссылает». Государь решил оставить этого ссыльного «в нынешном положении, но без наказания». Третий ссыльный забыл в руднике лопату, товарищ стал помогать разыскивать ее, приставник заметил: «ты исправь прежде государеву работу, а потом ищи мужичью лопату». У оговоренного сорвалась с языка брань, за которую его посадили под строгий караул в оковах и стали ждать приговора из сената. Государь Александр I повелеть соизволил: «освободить от законного наказания, подтвердя ему, чтобы впредь постарался исправиться» и т. д.
ПЕСНИ ИГРАТЬ
Когда бродил я во Владимирской губернии в Вязниковском уезде по офенским деревням, для изучения быта и для сбора искусственного словаря этих бродячих торгашей, пришлось недели две прожить в селе Холуе, где пишут иконы яичными красками. Меня начала там одолевать скука. Я повадился ходить на мельницу на реке Тезе, где молодой парень мельник, проторговавшийся на мелком товаре, охотливо за штоф пива сказывал офенские слова новые и исправлял прежде пойманные и записанные. Раз он пожалел меня:
— Ты что в кабак не зайдешь? Скучно тебе! А там чудесно песни «играют». Теперь офени, перед Нижегородской ярмаркой, домой поплелись: каких только песен они из разных-то местов не натаскают! Друг дружку перебивают; друг перед дружкой хвастаются. Расчет получили — им весело. Сходи в кабак!
На этот раз впервые остановилось мое внимание на странном выражении «играть песни», когда они в самом деле поются. Слышалось это выражение и прежде, но, по обычаю, бессознательно пропускалось мимо ушей, хотя, в этой упорно-неизменной форме, оно настойчиво повторялось всюду в иных местах.
Когда архангельский Север развернул свою многообразную и многострадальную жизнь и потребовал вдумчивых наблюдений, напросилась и песня, тогда еще там не совсем испорченная. Местами в виде обрывков она была на устах и в действии, вызывая игру и требуя движений. Хотя к балалайке успела уже, для голосовой поддержки, пристроиться привезенная с Апраксина рынка гармония, но еще можно было слышать в перебое ее хриплых тонов сиповатые звуки извековной дуды — «сипоши», которая в Поморье так и называлась («сиповкой»).