Андрей Кобяков - Русская Доктрина
Сталин в своих последних экономических работах предостерегал против переноса центра тяжести советской экономики с “производства средств производства” на “производство предметов потребления”. Экономический рост, бывший для Сталина задачей и проблемой, представлялся Хрущеву чем-то само собой разумеющимся, неизбежно вытекающим из социалистической природы советского строя и энтузиазма масс. Отсюда вполне искренняя вера Хрущева и в то, что социализм “закопает” капитализм, и в наступление коммунизма к 1980 году. Хрущевский “коммунизм” и в самом деле должен был наступить быстрее сталинского, поскольку предполагал не медленное “вползание”, а переход того предела экономического роста, когда блага “первой необходимости”, в представлении Хрущева, будут производиться в том количестве, которое сделает их бесплатными и общедоступными. Люди хрущевского “коммунизма”, все как один, должны были питаться говядиной и кукурузой, жить в хрущобах и ездить на “Москвичах”.
Вместо использования результатов экономического роста для еще большего роста СССР начал потреблять свой экономический рост. Как и предупреждал в конце жизни своих соратников Сталин, законы экономики можно оседлать (как это делал он), но нельзя отменить. “Человеческое лицо” хрущевского социализма оказалось ущербным, количество того, что можно было потребить всей страной, – мизерным: результатом стали дефицит мяса, немыслимые даже в войну очереди за мукой и самодискредитация власти. Хаос был порожден кризисом планирования и распределения, когда, пытаясь дать все всем, не давали ничего никому.
Главным пороком хрущевского “общества потребления” стала коррозия морально-психологической модели, по которой строилась жизнь конкретного человека. Результатом “оттепели” начала 60-х годов стало разложение духовно-интеллектуальной цели, которая при Сталине выстраивалась виртуозно и осмысленно. Не случайно эта дезориентация 60-х годов шла об руку с новыми кампаниями воинствующего атеизма и разнузданной космополитической риторикой. “Советский народ”, приглашенный к потреблению, стал усваивать западные модели жизни, зачастую невольно тянуться к западному образу жизни (в бытовой и массовой культуре, представлении о красивом и нравственно приемлемом). Если Сталин дал возможность, по выражению священника Димитрия Дудко, в безбожной стране жить по Божьим заповедям, то после Сталина безбожие начало захватывать все этажи общества. Позднесоветский гуманизм означал отсутствие устойчивого ценностного ядра, ослабление идентичности, потерю духовной вертикали. “Моральный кодекс строителей коммунизма” был одной из убогих попыток заполнить образовавшуюся пустоту. Именно при Хрущеве рождаемость среди русских упала ниже, чем у кавказцев и среднеазиатов, сохранивших традиционный уклад жизни. Массовые аборты, массовые разводы, массовый алкоголизм значительно приблизили нацию к западноевропейскому образу жизни.
Сталин к концу своего правления окончательно расстался с большевистскими космополитическими иллюзиями и увидел в русской нации здоровый инстинкт противодействия западному влиянию, инстинкт, которого были лишены многие представители интеллигенции. В беседе с писателями в 1947 году он наставлял их воспитывать советский патриотизм, искоренять в интеллигенции преклонение перед заграничной культурой, фактически ту самую “смердяковщину”. “Это традиция отсталая, она идет от Петра, – сказал писателям Сталин. – Простой крестьянин не пойдет из-за пустяков кланяться, не станет снимать шапку, а вот у таких людей не хватает достоинства, патриотизма, понимания той роли, которую играет Россия…” “Надо уничтожить дух самоуничижения. (…) Надо на эту тему написать произведение. (…) Надо противопоставить отношение к этому вопросу таких людей, как тут, – сказал Сталин, кивнув на лежащие на столе документы, – отношение простых бойцов, солдат, простых людей. Эта болезнь прививалась очень долго, со времен Петра, и сидит в людях до сих пор” (из воспоминаний К. Симонова). Все-таки Сталин не выработал более зрелой структуры империи, чем социал-демократическая “автономия”, хотя его политика “переселений” некоторых народов в 40-е годы была намеком на возможность такой выработки. Путь к имперскому территориальному устройству был для Сталина открыт, но он не продвинулся по нему, ограничиваясь малыми мерами. Отход же от целостной сталинской доктрины государства в одних аспектах привел постепенно к сдаче всех позиций. В конце концов произошло и разложение национального идеала.
Брежнев вместе с Косыгиным, сохранив основную установку Хрущева на “потребление социализма”, попытались, и весьма успешно, согласовать эту установку с реальностью. Прежде всего вместо хаотических попыток дать все всем была выработана стратегия “послойного” обеспечения народа товарами народного потребления. Желанные предметы потребления были разделены на категории – на те, которые экономика могла обеспечить в достаточном количестве прямо сейчас; те, которые были в “дефиците”; и, наконец, “редкие” товары, по сути – предметы роскоши. На последнюю категорию повышались цены, таким образом людей заставляли финансировать производство остальных категорий. “Дефицит” же потому и был “дефицитом”, что в экономику закладывалось его недопроизводство, чтобы с гарантией обеспечить каждому товары первой необходимости. Постепенно многие товары утрачивали дефицитный характер. Неуклонно, слой за слоем, советская экономика клала асфальт всеобщего обеспечения и резонно гордилась тем, что в рамках “развитого социализма” товары первой необходимости доступны каждому.
Однако за удовольствие доступа к редким товарам конкретному гражданину надо было платить, причем не инвестировать в экономику вообще (как от него требовали сталинские “займы”), а переплачивать за конкретные товары. И второй выразительной чертой брежневской экономической системы стало резкое повышение заинтересованности в оплате труда, именно в брежневский период “материальная заинтересованность” становится важным стимулом к деятельности для многих категорий советских граждан. Причем возможность обогащения была встроена в саму экономическую систему, а не оставалась ее теневой стороной. Брежневскими “стахановцами” являлись те, кто способен был заработать много денег, – в первую очередь строители. Эти “стахановцы” вслед за номенклатурой легко усваивали советскую систему двойных стандартов, по сути торгашеских отношений (“ты мне – я тебе”), которые резко контрастировали с маразматической пропагандой брежневско-сусловского стиля, выявляя лицемерие системы и подготавливая новый глубокий и острый кризис правящего слоя – новое Смутное время.
В конечном счете, советская экономика стала заложницей мировых кризисов, подъемов, спадов, колебаний цен, то есть утратила ту независимость, которой так гордился и так дорожил Сталин. При Брежневе, под влиянием потока не “живых”, но вполне реальных денег, произошла функционализация советской экономики, заданная именно требованиями мирового рынка, а не программой национального саморазвития, так что эти требования и эта программа в какой-то момент попросту пришли в противоречие друг другу. Дилетантские разговоры, что советские власти в середине 1980-х испугались рейгановской СОИ (программы “Стратегической оборонной инициативы”) и потому пошли на перестройку, отсылают на самом деле к тому действительному факту, что СССР стал зависеть не столько от собственного развития, сколько от того, что делает противник.
В преддверии пятого проекта
С середины 1980-х годов страна вошла в новое Смутное время, с новым отказом от национально-государственной традиции, с новым расщеплением власти, “демократизацией” и “эмансипацией”. Вновь правящий слой предал свою родину. Вместе с крушением социально-экономической базы советского проекта, естественно, рухнула и поддерживаемая ею неоимперская военно-политическая мощь. Ялтинская система, гарантированная ядерным потенциалом и дававшая России идеальные границы в сочетании с идеальным режимом внешней безопасности, также была разрушена. Страна точно сменила метаисторические рельсы и оказалась в бесконечном феврале 1917-го, с его распадом, гниением и безуспешными попытками внедрить в России капитализм западного образца вместо того своеобразного социального капитализма, который выработала для себя Россия в ряде своих национальных проектов.
Разработчики Русской доктрины видят традицию не только в очевидно преемственных формах, но и в парадоксальных превращениях прошлого. Например, мы видим, как многочисленные ростки национальной, духовной, цивилизационной идентичности пробивались сквозь утрамбованные камни советской системы. Был ли шанс у позднесоветского общества выбрести на другой, более органичный путь развития – не стоит гадать. Следует сделать из произошедшего надлежащие выводы.