Вадим Бакусев - Лестница в бездну
* * *
Теперь, после такой сравнительно углубленной и кропотливой подготовки (преодолеть которую в ясном сознании удалось не всякому читателю — кое-кто, кажется, слегка задремал от скуки), мы сравнительно осведомленно посмотрим, как эти закономерности проявляются в реальной исторической жизни Европы. Речь у нас пойдет о генезисе и феноменологии европейской психической матрицы(впредь в несомненных случаях я буду пользоваться сокращенной формой этого выражения — матрица и производным от него эпитетом — матричный).
Всякому совершенно ясно, куда надо смотреть, чтобы обнаружить место и время зарождения матрицы — туда и в ту эпоху, где и когда началась европейская цивилизация: в маленький уголок Средиземноморья, чуть ли не для всякого европейца, который хотя бы мимолетно соприкасался с историей своей цивилизации и культуры, естественно и навсегда залитый ярким золотым светом, вызывающим у него умиление и прочие приятные и отрадные чувства. Речь идет, разумеется, о древних греках, чьи «авторские права» на культуру Европы никогда и никому не приходило в голову брать под сомнение. О Библии как возможном «соавторе» я упомяну ниже и лишь мимоходом.
Что же, когда и почему произошло с этим народом, если иметь в виду возникновение матрицы? И почему то же самое не произошло ни с каким другим тогдашним народом? Не берусь и не хочу назвать точную дату и конкретное событие — это невозможно. Можно только сказать, что нетрадиционные по тогдашним всеобщим меркам наклонности греческого разума, точнее, его робкий и нежный и даже соблазнительно красивый эмбрион, ничем не похожий на развившийся из него потом организм, стали проявляться, видимо, в 7-м или самое позднее 6-м столетии до нашей эры, когда у греков становится заметной потребность в абстрактном, чисто теоретическом мышлении, когда у них возникает теоретическая наука как определенный подход к миру, то есть как психологическое отношение. Я говорю — проявляться, но угадываться они, эта потребность и это отношение, могут и в еще более раннее время, время, когда началась греческая колонизация ойкумены.
Приблизительно в гомеровскую эпоху, в 7–8 вв. до н. э. или чуть раньше, греки после некоторого затишья вновь сделались «пассионарным» народом, но уже на другой лад, чем прежде, в грубо-воинственную ахейскую эпоху, — они бросились в мореплавательные, главным образом купеческие и колонизаторские авантюры, стали проявлять непомерную (по меркам древнего мира) любознательность, всюду суя свой уже тогда классический нос и жадно вынюхивая им все новое и небывалое, стали хватать все, что плохо или хорошо лежит — и внимательно рассматривать, пытаясь понять, как можно это захваченное использовать, одним словом, они сделались дерзателями, хищными дерзателями. (Вероятно, то же самое и еще раньше, только с другими носами, начали делать пунийцы, пуны, или карфагеняне, — но к чему они пришли бы по этой дороге в конце концов, навсегда осталось неизвестным: римляне вырвали их из почвы европейской истории с корнем.) Причины можно, как это и принято делать, видеть в географии, демографии и экономике материковой и островной Греции; но по крайней мере в то же самое время, а то и в первую очередь, они были психологическими.
Повышенная любознательность и внешняя активность греков выражали усиленный и ускоренный в сравнении с прочими народами (за исключением, может быть, евреев) рост их сознания, и в этом процессе уже были заложены характерные черты разума их сознания, свойственные его носителям в гораздо большей степени, чем этим прочим. Пространственная экспансия греков была бессознательным внешним выражением процесса, начавшегося тогда в их коллективной или, лучше сказать, интегральной психике. Греки смутно, но сильно ощущали потребность уйти от чего-то и, уйдя, тем самым что-то обрести. Чт? они обретали во внешней действительности, всем известно. А суть исходной, внутренней потребности состояла в стремлении уйти от какой-то зависимости — и, разумеется, это была зависимость их сознания от древней власти бессознательного.
Ее греки почуяли, как никакой другой народ и, мало того, они были единственным тогдашним народом, почуявшим, что она для них тягостна, даже фатально тягостна, в то время как другие как будто бы к той же самой зависимости относились совсем иначе, куда терпимей. Однако потому-то они ее и почуяли, что становились все более сознательными и разумными! Ведь только возросший разум может ощутить себя чем-то новым, небывалым, или — словно человек, в одиночку, на свой страх и риск отправившийся в дикие леса и темные ущелья, навстречу неизвестному и, наверное, опасному, чтобы сделать его известным и безопасным.
Но в ту сравнительно раннюю пору развития разума у бессознательного был еще явный перевес над сознанием в функциях контроля, ориентации и руководства всей психикой, то есть всей жизнью. Отнять у него этот перевес— вот что становилось бессознательной, но все больше ощутимой тягой сознания греков. Отнять, перехватить, управлять своей жизнью и судьбой самостоятельно, начать новую жизнь, новую эпоху— этого они все больше жаждали, нарочно пугая себя страшными образами трагедий Эсхила и Софокла, но уже свысока поглядывая на гомеровского Одиссея, который без своей Афины (впрочем, выражавшей архетип «аполлоновского» ряда) и шагу не мог ступить. Эдип и прочие новые герои осмелились сделать самостоятельный шаг — и жестоко за него поплатились: бессознательное упрямо и свирепо (в их глазах) не хотело их отпускать.
Зависимость от бессознательного переживалась греками как принуждение к внутреннему хаосу, неупорядоченности и неустроенности[7], да и сама по себе была для них невыносима. Ей противостояла негэнтропическая воля к порядку и контролю(Ницше сказал бы, наверное, — один из видов воли к власти). Надо было найти способ вырваться из-под власти архетипов, противопоставив бессознательному что-то столь же либо еще более мощное, действующее с такой же слепой силой непреоборимой судьбы или необходимости. И, возможно, в дальнем уголке греческой души уже тлело ощущение другой необходимости — искупительной жертвы «богам» за самовольный уход от них (см. миф о Прометее).
Повторяю, все эти «надо было» не осознавались греками, а только ощущались, переживались ими — но зато в наклонении острой, первейшей нужды. Удовлетворялась эта нужда инстинктивно — иными словами, шли в ход коллективные естественные «психические программы», а именно примерно то, что Юнг называет «трансцендентной функцией», — механизм, путем разрядки и создания нового напряжения противоположностей сознания и бессознательного проводящий энергию бессознательной самости к сознанию и обеспечивающий его переход на следующую, более высокую ступень.
Тут надо сказать (уже без ссылки на Юнга), что «рост сознания» — формулировка амбивалентная, потому что может подразумевать одно из двух: либо расширение и как бы растекание сознания в рамках психической системы (тогда оно становится способным на обогащение восприятия и приближение к реальности — это свойство естественной психической матрицы), либо его разгон в одном направлении, ведущий только к его необходимому сужению и потере контакта с реальностью. Греки пошли по второму из этих путей, матричному.
Но вот чтобы запустить этот механизм, нужна была бессознательная, а именно «прометеевская» воля. Почему такая воля оказалась из всех тогдашних народов только у греков, а также у римлян, мне пока не совсем ясно (это станет яснее ниже, см.). Возможно, просто потому, что у кого-то она должна была осуществиться как возможность, предстоявшая в принципе всем; отсюда следовало бы, что особенно упорствовать в ответе на вопрос «почему» не имеет смысла, — просто у греков оказалась повышенная в сравнении с другими народами предрасположенность к безудержному росту сознательного «я» и ослабленность бессознательных тормозов. Посмотрим же, как проявлялась эта предрасположенность.
Уже давно замечена выдающаяся роль зрения в душевной жизни греков. А зрение (которому, по общему мнению, принадлежит около восьми десятых всего объема совокупного восприятия внешнего мира) связано, понятно, больше всего с функцией сознания, разума как способности различать. Его «аполлоновское» царство — свет, день, порядок, труд, активность мышления вообще. В области символической выразительности зрению соответствует пластика, изобразительность вообще (в том числе и словесная). Отсюда расцвет реалистической скульптуры и живописи у греков в классическую эпоху, расцвет, синхронизированный, кстати, с началом бурного развития абстрактного мышления и науки, «теории» (что по-гречески значит «наблюдение, осмотр; путешествие; воззрение»). Я не поражу читателя новизной следующего положения: зрению, и у греков тоже, противостоит слух, связанный с переживаниями и соответствующими представлениями о хаосе, ночи (когда сознание ориентируется в окружающем с помощью слуха), в сфере психической деятельности — с пассивной созерцательностью, а в сфере искусства, естественно, с музыкой.