Луи Повель - Мсье Гурджиев
ВСЕ, что я могу сделать, это передать впечатление, произведенное на меня Гурджиевым. Для меня он был воплощением завершенной «работы». Он достиг сознания самодисциплины и целостности большей, чем другие люди. Конечно, чужое сознание не может быть до конца объективно оценено, но чем оно выше, тем могущественнее его власть над различными проявлениями своей личности. Все, что делал Гурджиев, казалось, имело истоки в нем самом. Когда он гневался как это с ним иногда случалось, его гнев выглядел намеренным и прекращался всякий раз, когда достигал своей цели. Тогда его черные глаза начинали лукаво поблескивать, строгое оливковое лицо расслаблялось, и разговор возобновлялся с того места, где перед тем неожиданно прервался. Ни его замыслы, ни его поступки никогда не были неосознанными. Они всегда преследовали какую-то цель и осуществлялись с максимальной экономией усилий, как у кошки. Его невероятная работоспособность объяснялась этим умением никогда не растрачивать энергию попусту. Было абсолютно ясно, что он превосходно владеет своим телом.
Иногда мы приходили послушать музыку. Тогда Гурджиев приносил свой инструмент довольно необычный вид аккордеона. Покачивая его у себя на коленях, он извлекал из него какой-то судорожный стон, отстукивая одновременно левой рукой такт снизу вверх. Его правая рука лежала на клавишах, и он то импровизировал, то играл вспоминавшиеся ему мелодии, но для меня это всегда было что-то незнакомое. Эти минорные мелодии напоминали мне то песни мусульманских портовых рабочих в Суэце, то мрачную музыку моря, проникающего в узкую пасть грота. Гурджиев очень мало рассказывал нам о мелодиях, собранных им во время путешествий, но было ясно, что их источники различны. Некоторые мелодии явно исполнялись людьми, связанными с определенным физическим трудом (например, песни, напеваемые крестьянами, занятыми своим делом), или традиционные песни старых торговцев коврами в Центральной Азии, когда они, сидя на корточках в огромном сарае, расчесывали, пряли, красили и ткали шерсть. Гурджиев рассказывал о том, как в зимние вечера в этой работе могла участвовать вся деревня, у каждого было свое занятие и соответственно свое музыкальное сопровождение.
Другим источником его вдохновения была священная музыка, услышанная им в различных монастырях православных греческих, ессейских или суфистских. Я плохо разбираюсь в музыке и потому могу сказать лишь две вещи: во-первых, музыка эта была очень древняя, во-вторых, она оказывала очень сильное воздействие на слушающих.
Чем больше я узнавал Гурджиева, тем больше убеждался в том, что человек он исключительный. Он обладал качествами, которых я никогда не встречал ни у кого другого: глубочайшие познания, необыкновенная жизненная сила, полное отсутствие страха. Будучи уже старым, он по-прежнему был способен работать за четверых. Мало кто знал, как он был занят в интервале между нашими встречами. Он должен был не только направлять работу своих французских учеников, но также кормить у себя большое число русских беженцев. Очень многие приходили к нему за помощью или советом, т. к. Гурджиева хорошо знали завсегдатаи окрестных кафе.
Одной из самых ярких особенностей наших последних собраний было множество детей, толпившихся у стола, особенно после возвращения Гурджиева из Америки. Те из учеников, у кого были дети, словно почувствовали, что пришел момент их к нему привести. Разумеется, считали они, дети мало что поймут, но в дальнейшем будут вспоминать, что встретили в Париже удивительного человека, некоего мсье Гурджиева. Он же встречал их очень тепло и с большим вниманием, всегда старался как-то развлечь. С простотой великого человека он радовался, видя их у себя за столом, одаривал гостинцами и даже вводил в замешательство родителей, пичкая их отпрысков огромным количеством сластей. Некоторые дети робели, но большинство чувствовало себя хорошо, они смеялись его шуткам и живо отвечали на вопросы. На детей Гурджиев возлагал особые надежды: они были представителями, еще не испорченного поколения; правильное воспитание и образование еще могли, с его точки зрения, их спасти. Я люблю вспоминать эти детские сборища, ибо в них Гурджиев предстает в «свой роли роли доброго дедушки, веселящего и раздающего гостинцы.
Ключом к пониманию всего того, что было плохо понято в самом Гурджиеве, безусловно является его книга «Рассказы Вельзевула своему внуку», опубликованная на английском языке под заглавием «Всё и вся». Первые романы, как правило, являются автобиографическими, и хотя «Всё и вся» не роман, а аллегория, это произведение многое проясняет в ее авторе. Главный герой этой аллегории, Вельзевул, появился на свет на далекой планете Каратас, в облике, сильно отличном от нашего. У него есть копыта, хвост и рога, впрочем, последних он лишился в результате понесенного наказания. Однако по мере прочтения книга образ Вельзевула постепенно стирается, несмотря на все попытки его запечатлеть, и на его месте возникает образ человеческого существа с огромной головой, длинными усами и черными глазищами. За путешествиями Вельзевула скрыты скитания самого Гурджиева. Это Гурджиева мы видим сидящим в чайной, попивающим маленькими глотками чай из пиалы и беседующим с каким-нибудь случайным знакомым о странности человеческих судеб. Это Гурджиев в эпоху Вавилонской цивилизации спускается на землю, чтобы участвовать в споре великих эрудитов того времени по поводу бытия и не-бытия человеческой души. Автор слишком явно виден за персонажами, он сам говорит за них, а потом удаляет их прочь со сцепы. Так, когда Вельзевул отвечает на вопрос о Добре и Зле, который ему задает его внук, то вещает здесь, разумеется, не Вельзевул, а сам Гурджиев.
«Что человеческие существа считают хорошим, а что плохим?» спрашивает Хассейн. Дед отвечает ему, что на земле существуют два различных понимания Добра и Зла. «Первое, говорит он, формулируется следующим образом: «Любой поступок объективно хорош, если человек совершает его согласно со своей совестью, и плох, если он испытывает от это-го угрызения совести». Потом Вельзевул объясняет внуку, что на земле существует и другое понимание Добра и Зла, которое, через поколения обычных людей, постепенно распространилось почти по всей планете под названием морали. Сам Вельзевул эту мораль ни во что не ставит, считая характерной чертой такой морали то, что «она принадлежит существу, которое называют хамелеоном».
Гурджиев всегда ставил акцент на сознании. Существовало два слова, которые он постоянно употреблял: «долг» и «ответственность». Он говорил, что, достигнув определенного возраста, человек накапливает долги, за которые должен нести ответственность. Он должен оправдать свое существование, служа ближнему и Творцу. Ребенок свободен от долгов и ответственности, но когда он становится взрослым, то должен добросовестно выполнять оба эти обязательства. В одной из глав «Всё и вся» рассказывается о том, как юный Хассейн удручен чувством долга по отношению к тем, кто в мучительных усилиях создал для него условия жизни, которыми он, придя в этот мир, может пользоваться.
Дед отвечает, что пока ему не нужно оплачивать этот долг:
«Время, которым ты в твоем возрасте располагаешь, дано тебе не для того, чтобы ты расплачивался за свое существование, но чтобы подготовить тебя к будущим обязанностям, которые налагаются на все ответственные трехмозговые существа. Так что пока живи как живется, но не забывай одного: в твоем возрасте совершенно необходимо каждый день при восходе солнца, любуясь его величием, устанавливать контакт между твоим сознанием и различными бессознательными частицами твоего «я». Попытайся продлить это состояние и убедить бессознательные частицы (но не так, как если бы они были сознательными), что, если они будут мешать твоему бытию, они не только не смогут, когда ты станешь взрослым, служить тому благу, для которого были созданы, но и все твое существо в целом, частью которого они являются, будет неспособно хорошо служить нашему Общему и Вечному Творцу, а следовательно, должно будет расплатиться за твое рождение и твое бытие».
Гурджиев в своих трудах настаивал не только на важности обязанностей, которые должен неукоснительно выполнять взрослый человек. Я отлично помню вечер, когда он спросил, сколько мне лет. Узнав, что я самый старший из присутствующих, он повернулся к остальным и сказал: «Вы могли заметить, что я не со всеми обращаюсь одинаково. Я с почтением отношусь к старости, и так же должны относиться и вы». Потом, обращаясь ко мне, добавил: «А вы со своей стороны должны взять на себя обязанности пожилого человека. Когда к вам взывают, вы должны дать то, чего от вас ждут, так как вам тоже есть за что заплатить. Не забывайте, что у каждого возраста свои обязанности». И действительно, это было основным принципом работы группы чем старше был ее участник, тем больше от него требовалось. Ему не прощалась ошибка, которую простили бы кому-нибудь другому. Усилие, которое для другого было бы признало достаточным, для пего таковым не признавалось. Любые проявления индивидуальности и честолюбия отметались с особым презрением.