Сергей Иванов - БЛАЖЕННЫЕ ПОХАБЫ
Высшей добродетелью христианина считалось отрешение от собственной воли. В киновийных монастырях это было одним из самых тяжких испытаний. Вот что рассказывается в одной из египетских историй об отшельниках (BHG, 1322hj): анахорет, чей подвиг состоял в том, чтобы жить в стаде диких буйволов и есть траву вместе с ними, стал молиться Богу: «Господи, научи, в чём я могу ещё усовершенствоваться?» И был ему глас: «Иди в такую-то киновию и делай всё, что тебе прикажут». Отшельник послушался.
И начали младшие монахи учить его послушанию братьев, и говорили: «Сделай это, идиот (ίδιώτα), и сделай то, сумасшедший старик (σαλέ γέρων)». И страдая, взмолился он к Богу, говоря: «Господи, не умею я служить людям, пошли меня назад к буйволам». И, отпущенный Богом, вернулся в старое место пастись с буйволами [LXXXI].
Принимая обет послушания, монахи старались выполнять любые, пусть самые нелепые, унизительные или даже соблазнительные распоряжения своих духовных наставников [LXXXII]. Коль скоро последние действовали с ведома самих послушников, их поведение нельзя назвать провокационным, а следовательно, не было оно в строгом смысле слова и юродским. И всё-таки сознательное введение во грех с воспитующими намерениями присуще обоим этим христианским подвигам. И там, и здесь встаёт вопрос, являются ли условия праведности всеобщими и можно ли делать зло во имя добра.
Примеры того, как учитель отдает заведомо греховные и провокационные распоряжения, дабы испытать послушание духовных чад, весьма многочисленны: один авва велел человеку бросить в реку своего сына [21], другой – швырнуть в печь священную книгу [LXXXIII], третий- обворовать братьев-монахов [LXXXIV], четвёртый (BHG, 1440х) запрещал ученику обнять родителей, пришедших повидаться с ним, раз за разом вызывал его из кельи и вновь отсылал назад [LXXXV]. Подчиняться своему авве нужно было даже и в том случае, если он вводил тебя во грех [LXXXVI].
Но зловещая сторона абсолютного послушания не должна заслонять от нас буффонной, карнавальной его стороны. Например, авва Дорофей «ради насмешки» давал своему ученику Досифею разные нелепые задания, которые тот всегда исполнял буквально [LXXXVII]; вполне «карнавально» ведут себя и Иоанн с Павлом в вышеупомянутой истории про гиену. Наиболее рельефно двусмысленность послушания просматривается в истории, рассказанной Иоанном Лествичником: брат Аввакир жил в монастыре 15 лет,
его все очень обижали, почти каждый день я видел, как слуги выгоняют его из-за стола. А был этот брат от природы чересчур невоздержанный на язык. Я сказал ему: «Брат Аввакир, почему я вижу тебя, что ни день, изгоняемым с трапезы и часто идущим ко сну без ужина?» А он ответил: «Поверь мне, отче, это отцы меня так испытывают, готов ли я для монашеской жизни. Они это делают понарошку. Я и сам, зная их цель, сношу всё это легко» [LXXXVIII].
В этой истории всё выглядит благостно, если бы не странная фраза о «невоздержанности». Из текста непонятно, является ли эта невоздержанность причиной изгнания с трапезы или сопутствующим аккомпанементом. Самое естественное объяснение: монахи оставляли послушника без еды в наказание за пресловутую невоздержанность. Однако сам Аввакир настаивает, что его наказывают ουκ εν αλήθεια «понарошку» [LXXXIX]. Впрочем, без ужина он оставался на самом деле, так что за «невоздержанностью» можно подозревать тайную, не до конца самим Аввакиром осознанную агрессию. Подобный клубок из смирения под видом бунта и бунта под видом смирения также является завязью будущего юродства.
Доказательством этого служит история, в которой послушание перерастает в юродство. Иоанн Лествичник рассказывает, что монаху Антиоху явился во сне налоговый сборщик и потребовал с него сто литр. Поняв, что имеется в виду духовный долг, аскет «начал всем в монастыре подчиняться, а все его, словно чужака, унижали и мучали». Но ему опять явился во сне тот же чиновник, говоря, что всё равно имеются недоимки в размере десяти литр. Инок сказал себе:
«О смиренный Антиох, нужно ещё постараться!» И с тех пор начал я прикидываться сумасшедшим (τον εξηχον ύποκρίνεσθαι), не прекращая при этом службы… Безжалостные старцы навалили на меня все тяжёлые работы в монастыре [XC].
Так инок провёл 13 лет, и лишь тогда его «долг» был прощён. Тем самым впервые симуляция безумия как духовный подвиг впрямую упомянута именно в контексте уничтожения собственной воли.
До сих пор мы говорили о тех предпосылках для зарождения юродства, которые лежали в кругу представлений о безумии и его симуляции. Но ведь юродивый – это, в понятиях византийцев, святой. А значит, нужно рассмотреть также и вопрос о характере византийской святости, разумеется, лишь в той его части, которая важна теперь для нас.
По наблюдению крупнейшего культуролога П. Брауна, в восточном христианстве, в отличие от западного, изначально присутствовало ощущение, что мир напоен святостью, которая лишь ищет способа, чтобы проявиться [XCI]. Это мироощущение (никем из самих византийцев ни разу не описанное) имело целый ряд следствий. Святость могла «излиться» на того, кто не хотел её и о ней не подозревал. Например, в одной из «душеполезных историй» (BHG, 1450k) повествуется о разбойнике, который, переодевшись монахом, пришёл в женский монастырь под Антиохией с целью открыть ночью ворота и впустить свою шайку. Сестры поклонились ему, как святому, обмыли ему ноги, а одна из монахинь благодаря этой воде исцелилась от паралича. Смущенный просьбами о благословении, разбойник открылся сестрам, но они не хотели ему верить. В результате он действительно постригся в монахи, а за ним и вся шайка [XCII].
Ощущение, что мир «чреват» святостью, что она может выявиться там, где меньше всего ждёшь, породило агиографический мотив, пользовавшийся в Византии чрезвычайной популярностью, – мотив о «тайных слугах Господа». Во множестве «душеполезных историй» рассказывается о том, как какой-нибудь знаменитый аскет или пустынник спрашивает Бога, есть ли на земле праведник, равный ему в христианском подвижничестве. Всякий раз Бог отвечает, что такой человек есть, и всякий раз называемые праведнику кандидатуры поражают неожиданностью. В одном случае это оказывается флейтист, в другом – деревенский староста, в третьем – богатый купец [XCIII], в четвёртом – городской зелёнщик (BHG, 1438i) [XCIV], в пятом – император (BHG, 1445ub-ν) [XCV], в шестом – чиновник, надзирающий за александрийскими публичными домами (BHG, 1449) [XCVI], в седьмом – две благочестивые сестры [XCVII], в восьмом – бандурист [XCVIII]. Каждый раз в истории приводится некое объяснение того, почему именно этот человек превосходит своими подвигами пустынника. Но объяснения эти, часто носящие откровенно анекдотический характер (скажем, зелёнщика не раздражает уличное пение, а император, присутствуя по должности на бегах, заставляет себя не «болеть»), не заслоняют главных уроков: тайная святость выше явной, а степень святости не определяется соблюдением стандартных правил аскезы.
В приведенных выше сюжетах ещё нет и намека на юродство, но самая установка на парадоксальность святости создавала для него все необходимые предпосылки [XCIX].
Что касается сюжетной формы о «тайных слугах Господа», то, как мы убедимся в дальнейшем, именно она и была использована в самых ранних историях о юродивых [C]. Да и зрелая агиография этих святых вся выросла из рассказов о «тайных слугах»: например, праведник, вопрошающий Бога, постепенно стал из главного персонажа истории вспомогательным и со временем выродился в конфидента при юродивом – неотъемлемую фигуру всякого «юродского» жития. Сам же «тайный слуга» из человека, не подозревающего о собственной праведности, превращается в святого, тратящего огромные усилия на сокрытие своей очевидной для него самого святости, то есть в юродивого.
Глава 2 МОНАСТЫРСКИЕ СИМУЛЯНТЫ
По мере того как киновийные монастыри распространились повсюду и охватили большую часть монашества, туда переместилось и юродство. Если анахорет в общем сам мог регулировать свои отношения с внешним миром, то монастырский притворный безумец ставил себя в ситуацию непрекращающегося стресса. О сложностях, связанных с перенесением экзотических привычек из пустыни в киновию, повествует Иоанн Эфесский. Побеседовав с иноком Захарией, пять лет носившим во рту камень, он «подумал, что старцу как пустыннику легко соблюдать эти удивительные правила, а как быть в монастыре?». Захария, прочтя мысли Иоанна, не настаивал, что его образ жизни является общеполезным: «Я знаю, сын мой, что такие вещи многим кажутся безумием и вводят в прискорбный смех, но для меня они полезны» [CI].