Владимир Бибихин - Язык философии
Другая обычная ошибка историков культуры — малая готовность замечать ключи, которые прошлое дает для понимания своих умолчаний. Так, общее место древнегреческой философской школы — напоминание, что мудрость не должна разглашать себя непосвященным. Применительно к философскому слову это равносильно указанию на то, что смысл тут никогда не ограничен обыденным значением говоримого, не открыт без подготовки. Историкам философии однако удобнее считать «физиологов» наивными испытателями природных веществ и думать, будто говоря о своем огне Гераклит делает пробные шаги в физико–химии. Что молчание почти всей античной философии о том, в каких смыслах надо понимать четыре стихии, землю, воду, воздух, огонь, это вызывающее умолчание, современному философскому историографу мало внятно. О чем молчат, того как бы нет. Молчание в нашем теперешнем представлении это отсутствие сообщения. Историограф чувствует свою миссию выполненной, когда ему удается фиксировать по источникам первое появление сообщения. Необходимость в нем возникает обычно уже только тогда, когда культура летучего намека надломлена.
Неспособность эпохи информации слышать молчание перерастает в неумение слышать тихо сказанное. Начинает казаться, что если замолчать негромкую весть, она не сбудется. Принимается во внимание только сказанное во всеуслышание. Не нашумевшее, тем более не сказанное словно не существует. Без тиражей ты неудачник.
В 20 веке есть десятилетия молчания русской мысли. Это говорящее молчание. Новая мысль у нас не сможет начаться, не вслушавшись прежде в молчания 20 века. Для людей эпохи информации говорящего молчания нет, о таком они могут сказать немногим больше чем о перерыве в потоке информации. Сообщение прекратилось на время и включится снова с устранением помех. С точки зрения философской информации молчания русской мысли это лакуна, которую надо заполнить, например издав неизданные тексты русских мыслителей, с одной стороны, и самостоятельно договорив за молчащих то, что они по–видимому не успели сказать, с другой. Открывается простор для деловитости: такие‑то темы были только намечены, другие остались не подняты, они несомненно поручены нам. Надо только спешить захватывать незанятые области исследования.
А что если то молчание было сообщением? О чем оно в таком случае говорит? Имеем ли мы тогда право, не расслышав его, словно на пустом месте заговаривать о «предметах»? То молчание явно не было просто перерывом в потоке информации. Собственно, даже никакого перерыва в потоке не было; наблюдалось наоборот бурное усиление потока. С загадочной самоуверенностью, шумно утверждало себя вместо философии то, в чем не было мысли. Мысль не присоединилась к этому наводнению жизненной силы. Пути мысли и биологической энергии разошлись как никогда. Мысль предпочла молчание приспособлению к силе. Мысль не стала обслуживать исторически сложившиеся формы жизни. Жизнь со своей стороны смогла войти в предложенные ей рамки и продолжалась. Мысль не пожелала войти в рамки и умолкла. Жизнь показала чудеса выживания, высшей формы приспособления. В этом аспекте — в успехе выживания — она оказалась качественно выше чем жизнь в более спокойных частях мира. Мысль в отличие от этого сохранила свою высоту не благодаря трудному приспособлению к новым условиям, а благодаря отказу от приспособления.
Жизнь, приспосабливаясь, остается жизнью. Биологические функции совершенствуются в действии. Приспособляющаяся мысль перестает быть мыслью; она перестает быть также и жизнью. Приспособившееся с самого начала было не мыслью, а расчетом. То, что мысль в России 20 века умолкла, не приняв новых форм жизни, означает, что теперь, когда условия жизни изменились, она вовсе не неизбежно должна сама собой снова заговорить. Мысль не функция жизни. Не нужно надеяться, будто мысль начнет обслуживать условия жизни, когда они стали хорошими, или сама собой вернется в таких условиях. Мысль не обязательна для жизни. Надежда, что мысль способна вступать в гармонический союз с жизнью в чем‑то вроде жизнемысли, может появиться только тогда, когда забыто что такое мысль. Мысль хранит себя только своей неприспосабливаемостью к жизни. Больше того, только не идя на соглашение с условиями она может стать гарантом жизни. Стратегия мысли крупнее чем обслуживание даже хороших условий жизни. Мысль ставит себе целью сохранение смысла жизни. Мысль лучше жизни знает в чем цель жизни. Осел не нуждается в том чтобы носить на себе тяжести. Причина, цель и смысл его жизни однако в этом.
Когда мысль молчала, она продолжала осуществлять свою стратегию. Ее молчание отняло слово у фикций мысли. Псевдофилософия печатала много текстов, но ей не удалось сказать своего слова. Молчащая мысль не дала ей слова. Своим молчанием мысль вынесла худший приговор тому, что прилагало огромные силы чтобы занять ее место. Молчание мысли, когда громко говорят фикции мысли, — залог того, что последнее слово в истории не останется за тем, кто спешит его взять.
Почему можно говорить, что провал подделок под философию победа мысли? Мысль ведь молчала. Подделки были сметены всё‑таки самой жизнью. — Это действительно так. Но жизнь приходит всегда уже только занять поле, завоеванное для нее свободой. Когда молчащая мысль не дала подобиям мысли слова, жизнь пришла расселиться на пространстве, освобожденном для нее молчанием мысли.
Эта правда — что слово остается за мыслью — должна была бы предостеречь нас от нового активизма. Мы опять спешим заполнить пробелы, решить проблемы, разработать темы, захватить говорением пространство, отвоеванное не нами. Мы почему‑то надеемся, что на этот раз наши слова соберутся в слово, которое мы заставим сказать саму историю. Вместо суетливой спешки и нервных надежд лучше было бы довольствоваться простым знанием того, что ожидаемое слово будет сказано в конечном счете тоже только мыслью, а не человеческими расчетами. Важно не спешить говорить, а готовиться расслышать, каким будет слово, которое скажет или не скажет мысль. Союз мысли и слова достоин того чтобы о нем думать.
4. Язык и языки.
Мы не можем, как уже говорилось, положиться на дефиницию «язык средство общения». Она неспособна отличить человеческий язык от языка животных. Добавляют, что язык средство человеческого общения, заставляя считать язык исключительной принадлежностью человека, тогда как мы без труда говорим о языках животных. Кроме того, дефиниция определяет общее через его случай. В самом деле, человеческое общение стоит на сообщении, без которого ему не было смысла возникать. Общение и сообщение во всяком случае нельзя развести. Сообщением однако предполагается язык. Таким образом общение, средством которого назван язык, заранее требует слова в качестве своей смысловой основы. Имея в виду этот опережающий характер языка, мы попытались определить его как специфическую среду, в которой осуществляется исторический человек, живое существо в своей биографии, а не в своей зоологии.
Расставаться с дефиницией «язык средство общения» однако рано. Она обнаруживает неожиданную глубину, о которой пользующиеся ею редко догадываются. В самом деле, язык в этой дефиниции ни в коем случае не частный язык. Ведь разнообразие языков, наречий и диалектов по крайней мере настолько же мешает общению, насколько служит ему. Разобщающим свойством обладают именно человеческие языки в отличие от животных. Дельфины всех морей говорят на одном своем языке. В сравнении с языками животных частные человеческие языки следовало бы назвать скорее средством индивидуализирующего расподобления. Дефиниция «язык средство общения» говорит не о частном языке. Она заглядывает, сама того не ведая, во всечеловеческий язык, реально существующий сейчас только в виде переводимости частных языков.
О всечеловеческом языке in vivo мы знаем очень мало. Если верить Библии, он существовал до строительства Вавилонской башни. Совместная работа над большим проектом должна была казалось сплотить людей. Странным образом, согласно библейскому автору, различие языков возникло не после того, как люди разбрелись по концам земли и при тогдашней скудости путей сообщения перестали тесно общаться, а наоборот, когда сошлись в интенсивном общении на почве коллективного начинания. Распавшись на языки, люди почему‑то не сумели наладить между собой посильного общения и тогда рассеялись по лицу земли.
Нечто подобное можно видеть в современной планетарной технической цивилизации. При теперешней одинаковости образа жизни люди во всём мире заняты почти одинаковыми производственными процессами, смотрят по телевизору почти одно и то же, и только разница языков выступает чуть ли не искусственной (культивирование национальных языков) силой, которая почти так же иррационально, как действовал библейский Бог, воспрещает общение между языковыми группами.