Франсуа Мориак - Во что я верю
29
ни был грешником. Во всяком случае я знаю это по собственному опыту и знаю, что это правда. «Как это возможно?» — спрашивал бедный Никодим. — «Как это может быть?» «Как же я мог родиться заново?» Да, как же это могло случиться? Именно через эту дверь христианин моего склада вступает в тайну закланного Агнца. Отпускаются нам грехи наши, потому что Кто-то другой берет их на Себя. Разумеется, они могли бы быть отпущены и без жертвы Агнца, ибо для Бога все возможно. Но святой Иоанн говорит нам: «Бог — Любовь», а «нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих», говорил Сам Христос. В точке соприкосновения этих двух определений вырастает крест.
Начиная с этого момента, каждый христианин может говорить только сам за себя и его переживания строго личны. Вот тайна Иисуса: бесконечное Существо согласилось разделить с нами нашу человеческую участь, участь каждого из нас. Сколько же существований пересекает нашу жизнь, вторгается в нее с того момента, как просыпается наше сознание и наше сердце, и до того склона, когда смерть уже возвещает о своем приближении чувством покинутости, охватывающим нас и являющимся вступлением к тому одиночеству, о котором Паскаль сказал: «Каждый умирает в одиночестве». Но нет, мы не умираем в одиночестве: этот Назарянин, родившийся в правление Августа, умерший при Тиберии, не только прошел через нашу жизнь, но и проникнул в нее так глубоко, что совсем объединился с ней, не взирая на наши грехи.
Когда я был молодым поэтом и помнил массу стихов, я часто повторял слова, которые раскаявшийся Верлен вложил в уста Христа:
«Люби. Выйди из мрака твоей ночи, люби!
Уже целую вечность,
О бедная одинокая душа, Я думаю о том,
Что ты должна Меня любить:
Я один у тебя остался».
30
«Я один у тебя остался», — повторял я в молодости, потому что считал, что это прекрасно, но только теперь я знаю, что это правда. Какой бы богатой и полной нам ни казалась наша жизнь, в ней не остается ничего и никого, кроме самых наших близких и любимых; но они слишком тесно связаны с нами и тем самым отождествляются с нашим одиночеством. Старость? Одиночество, которое уже есть смерть. Сильный отлив оставляет человеческое существо на прибрежном песке, среди нескольких выброшенных волнами обломков, на которых окончательно стираются написанные когда-то имена, известные только ему. И нет никакой разницы между старым академиком в парадном фраке и старыми крестьянами, каких я видел в детстве, сидящими на порогах своих домов, неподвижных, как будто они окаменели, со сложенными на коленях изуродованными работой руками. Одинаковое одиночество и одинаковое молчание. И тогда это — «Я один у тебя остался» — начинает звучать в наших сердцах, как исполнившееся, осуществившееся пророчество. Да, Господи, Ты остался среди нас, как Кровь и Тело, но так же, как Ты присутствуешь в вине и хлебе, Ты и в каждом слове, которое Ты сказал, в каждом больном, за которым ухаживает атеист, в каждом бедняке, которому помогают, в каждом узнике, которого посещают.
О Свет, который мы любим и который любит нас, Ты светишь в темноте: тайна христианства — это ночь и поэтому еще виднее становится свет, и свет пронизывает ночь и, не нарушая ее, освещает. В трех ночах проявляется христианская жизнь во всей своей глубине. Сначала это ночь, о которой я только что размышлял: этой ночью Никодим, добрый фарисей, приходит украдкой, потаенно, слушать Христа, Который еще живет и действует, как бы спеша все закончить, и бросает огонь на землю.
Вторая ночь — это ночь в Гефсиманском саду,
31
когда Свет, пришедший в мир, становится просто измученным иудеем, покинутым даже друзьями, оставленным даже Отцом. Только факелы римских воинов пылают в эту холодную весеннюю ночь. Ночь агонии, которая будет длиться до конца мира; ночь, самая дорогая для всех истинных друзей Христа; ночь Паскаля. Слова, услышанные Паскалем в эту ночь с 23-го на 24-е ноября, и мне дано было услышать еще в отрочестве — и тогда все для меня изменилось. Если даже я ничем не пожертвовал, ни от чего не отказался, если даже я старался получать от жизни как можно больше удовольствий, то во всяком случае я никогда не терял чувства Присутствия (на расстоянии брошенного камня) Того, Невинного, отягощенного в глухой и темной ночи бременем грехов человеческих, которые Он взял на Себя.
В третью ночь сначала были сумерки на пустынной дороге из Иерусалима в Эммаус. И эта ночь больше всего подходит к моей слабости и к страху, который вызывает во мне смерть. По мере того, как сгущался сумрак наступающей ночи вокруг троих, шедших этой дорогой, все сильнее разгорались сердца ученика по имени Клеопа и его спутника. «Не горело ли в нас сердце наше, когда Он говорил нам на дороге и когда изъяснял нам Писание?» Они открывают двери, входят в дом, может быть постоялый двор. Может быть комнату, в которую они вошли, освещал только огонь в очаге. Но я знаю, откуда исходил свет: от этого преломленного хлеба, от куска хлеба, который Он дал им, дал из Своих святых РУК, рук казненного, на которых еще видны следы гвоздей. «А они... они узнали Его, когда Он преломил хлеб...»
Я тоже по преломлению хлеба понял, что все было правдой. Мы, сохранившие веру, являемся свидетелями самой непроницаемой, самой безумной тайны, и оказывается, что именно это безумство помогло нам уверовать во все остальное. Евхаристия пре-
32
граждает путь всем нашим возражениям, сопротивлению, роптанию восстающего разума. Все отступает перед охватившим нас молчанием до тех пор, пока нам ничего не останется как только вздыхать, подобно Фоме, прозванному Близнецом: «Господь мой и Бог мой!»
4. Необходимость чистоты.
А может быть, этот Господь и Бог, на Которого я предъявляю права и о Котором так пылко утверждаю, что Он мой, так соответствует какой-то потребности моей природы, какому-то такому сильному моему стремлению, что оно само создало себе цель? Сколько раз я делал себе этот упрек! Я призываю Спасителя, потому что нуждаюсь в спасении, а в спасении я нуждаюсь потому, что считаю себя виноватым, а виноватым себя считаю, так как верю, что зло существует в мире и во мне и что моя природа осквернена им.
По правде говоря, первая строчка моего эссе под названием «Во что я верю?» должна была бы прозвучать так: верю в то, что зло существует, и даю ему оценку в свете учения Христа. Начиная с этого места, я иду по дороге, становящейся все более безлюдной.
В Нагорной проповеди наибольшее презрение в наше время вызывает место, где блаженство обещается «чистым сердцем». Это требование Христа претит человеческой природе в наши дни так же, как во времена Тиберия, Клавдия и Нерона; оно бьет по тому миру, за который Христос не хотел просить Отца и который в наше время наделяет природу свойствами божества, как и две тысячи лет тому назад.
Я верю, что в мире есть зло; но верю ли я, что сначала его не было и что только в определенный исторический момент оно вдруг появилось в результате какого-то преднамеренного поступка со сто-
33
роны «homo sapiens?»
Я оставляю другим выбор гипотезы, о том, что кроется в глубине библейского рассказа — относится ли он на самом деле к одной паре (а это невозможно представить), или же Адам и Ева воплощают последовательность человеческих поколений. Но что зло существует в мире и в тайниках наших душ, что во мне оно возникает в точке соприкосновения духа и тела — это истина настолько очевидная, что обойти ее можно только так, как это сделал А. Жид, утверждавший, что зло — это добро, а добро - это зло.
Из всего, во что я верю, именно эта истина больше всего изолирует меня в мире, в котором я завершаю свою жизнь, в мире, где чистота сердца стала чем-то непостижимым.
Чистота молодежи...Может быть мне не следовало бы касаться этой темы. Прежде всего из-за моего возраста. Когда уже миновал мыс бурь и достиг пристани, не следует поучать тех, кто еще борется, кто едва-едва вступил в борьбу.
Однако, я считаю, что это не очень убедительный аргумент. Старому человеку не всегда чужды трудности такого рода. Старость ничего не устраивает в жизни людей, не обретших душевного мира (pax Domini). Если старость не обратится к вечности (такой уже близкой), ей грозит опасность стать особенно трудным периодом, так как у старика воображение занимает место того, в чем ему отказывает природа...А это страшно. Разговоры моих ровесников бывают часто омерзительнее болтовни юнцов. Старость должна быть святой, иначе она становится маниакальным состоянием.