Александрова Т. Л., Суздальцева Т. В. - Русь уходящая: Рассказы митрополита
В 1935 г., отец уже должен был вернуться и мы искали возможность поселиться рядом с Москвой — в самом городе ему жить было нельзя. После его возвращения мы переехали в село Троице–Голенищево. Там мы снимали полдома у самой церкви за алтарем. Сама церковь к тому времени была уже закрыта. рядом с нею было четыре дома (место называлось «Попов переулок»), в одном из них жила семья к тому времени уже покойного настоятеля: жена, сын, дочь, и с ними — бывшая няня дочери. По имени ее никто не называл — просто «няня». Она целыми днями пасла корову, гоняла ее по кустам и оврагам, и с утра до вечера пела Херувимскую. К корове она относилась очень нежно, звала ее не то «Дочкой», не то «Зайчиком». Чудесная была старушка. Местность выглядела совсем не так как сейчас: университета и парковой зоны не было, стояли деревеньки, окруженные фруктовыми садами.
О. Владимир, в силу своего положения, не мог служить самостоятельно и обычно сослужил либо митрополиту Сергию в Дорогомиловском соборе, либо о. Михаилу Морозову — настоятелю церкви Троицы на Воробьевых горах. Иногда на большие праздники мы ходили в Елоховский собор. Отец никогда не рассказывал о своем заключении, которое он отбывал в «Дальлаге» под Владивостоком. насколько оно было тяжело, можно судить хотя бы по тому, что старший брат, поехавший навестить его во время заключения, увидев его, не узнал. Вообще за всю свою жизнь я не слышал ни от одного священника, ни от одной монахини, которые провели в концлагерях, в тюрьмах по двадцать пять и более лет, чтобы кто–нибудь из них сказал хоть одно раздраженное слово о том, что они там вынесли. таково было церковное понимание тех мучений, которые вынесла Церковь.
<24>
2. Впечатления детства
Рассказы Владыки о своем детстве полны трогательных подробностей и дышат любовью ко всем, кто его окружал.
В детстве я страшно боялся темноты, особенно с тех пор, как стал читать и начитался всяких сказок. Когда мне было лет семь, я решил с этим бороться и себя закалять. И вот, приняв такое решение — а было это летом, когда мы жили на даче, — поздно вечером я один пошел гулять. Иду храбро и думаю: «Я не боюсь!». Самому жутко — «нет, не боюсь», иду дальше, — ну совсем весь дрожу, а все равно «не боюсь». Вдруг за деревьями вспыхнуло что–то багровистое. У меня в сознании сразу всплыли какие–то строчки: «Пролетела со ступою Баба Яга, в тишине заплескались русалки…». И тут же я услышал как будто противный старческий не то кашель, не то смех. От ужаса я остолбенел так, что дыхание остановилось и я какое–то время не мог продохнуть. А затем через какое–то мгновение услышал вблизи нежное «ку–ку». Это вернуло меня к реальности, я выдохнул и стрельнул оттуда бежать, что было сил.
Потом, много лет спустя, я спрашивал у разных людей, знакомых с биологией, что бы это могло быть. И наконец мне объяснили, что кукует не кукушка, а ее самец, так сказать, «кукуй». А кукушка призывает его как раз таким противным хихиканьем. Вот что это, оказывается, было.
Первыми книгами для детей должны быть книги о природе. Наше поколение в самом раннем возрасте воспитывалось в основном на русских сказках, где героем был зайчик. И вообще преобладала русская литература. Но были и иностранные. Помню, распространены были «Сказки дядюшки Римуса»; показывались диснеевские фильмы — «Бемби», «Белоснежка». Потом, конечно, Том Сойер и т. д.
Когда я прочитал в Библии рассказ о Елисее и медведице, то был потрясен. А старшие объяснили: «Не делай другому того, чего не пожелал бы себе. Будешь так делать — станешь бандитом. А уж если так, то лучше бы тебя медведица <25> разорвала». Я и сейчас считаю, что Елисей был прав, потому что «вырастет из сына свин, если сын — свиненок».
В детстве у меня был чудесный плюшевый мишка, который замечательно рычал, когда я его укладывал спать. Им потом играли три поколения нашей семьи…
Как–то раз мы с сестрой Надеждой оставались дома одни, кажется, ждали маму. Мыли посуду, и Надежда требовала от меня, чтобы на стаканах не оставалось ни ворсинки от полотенца. Я старался изо всех сил, и каково же было мое разочарование, когда вечером никто не заметил, как хорошо вымыты стаканы! Уж семьдесят лет прошло с тех пор, а я все это помню…
В детстве, когда я говорил, что чего–то не могу, мне всегда говорили: для мальчика нет слова «не могу», есть только «не хочу». Если мальчик чего–то хочет — он своего добьется.
Когда мне рассказывали о рае, я всегда думал: неужели там не будет Кремля? И пускать–то тогда туда никого не пускали, а вот мне почему–то без него рай раем не представлялся.
Была у нас знакомая — Евдокия Федоровна. Пожилая женщина, медсестра со стажем. Она еще работала и очень уставала. Жаловалась: «Вечером приду домой — поперек кровати и ноги кверху». Я понял это буквально, попробовал сам так лечь и потом все думал: зачем же она так неудобно ложиться?
Когда я прочитал о том, что князь Святослав, сын княгини Ольги, спал, положив голову на седло, меня это вдохновило, и я тоже так попробовал, но это было очень неудобно.
В детстве, лет до пятнадцати, я неплохо сочинял разные истории. Моим коронным номером был рассказ о гномиках. Что–то такое я о них выдумывал: гномик в красном колпачке, гномик в синем колпачке. А потом я сразу стал взрослым и некоммуникабельным. И сейчас уже ничего сочинить не могу.
В Москве всегда росли тополя и всегда тополиный пух был настоящим бедствием. Но мне в детстве нравилось играть с ним — правда, это было еще когда мы жили за городом. Пора тополиного пуха совпадала со временем бурного роста лопухов, я брал лист лопуха, складывал, сшивал травинкой и набивал тополиным пухом. Получалась довольно <26> толстая подушка — сантиметров десять, прохладная и очень приятно пахнущая травой.
Троице–Голенищево уже считалось территорией сельсовета, а школа там же, на Потылихе, была московская — это было важно, потому что из сельской школы в московскую принимали тогда с потерей года. туда меня и отдали в третий класс. Со школой у меня, кстати, тоже сложилось не совсем обычно. Мы, тамбовцы, отличаемся некоторой особой самостоятельностью. Поэтому в первый класс я вообще не пошел, — дома считали, что мне нечего там делать. Во второй класс в первый день меня привели в школу. Я отсидел уроки, а на второй день сказал, что пойду один. Пошел, пришел в класс, смотрю — на моем месте сидит мальчик. Я говорю: «Уходи. Это мое место!». Он не уходит: «Нет, мое! Я вчера здесь сидел». — «И я вчера здесь сидел!». Учительница вступила в разъяснение — выяснилось, что я просто пришел не в ту школу. А на третий день я просто больше туда не пошел, потому что если школа не на месте, то нечего мне туда ходить. Таким образом, в школу я пошел только в третий класс.
В тот же год, когда я начал учиться на Потылихе, пришла к нам в класс девочка из сельской школы — значит, она была на год старше нас. Звали ее Анна Быкова. Рослая была, плечистая. Подбородок квадратный, как у Маяковского. Ее так и прозвали — «Маяковский». Когда сидела за партой, сзади свисали две косички, а впереди на парте лежали два кулака. Мальчишки попробовали к ней задираться, но она им быстро ответила. Тогда, в детстве, наши пути быстро разошлись, но много лет спустя, в 1964 г. я впервые приехал в село Спас. Там служил тогда священник — хороший, но очень пьющий, и жила монахиня, мать Сергия. Мне и ночевать было негде. Я им тогда сказал: «Постройте мне какой–нибудь шалаш во дворе». Они построили, в нем я и переночевал. А наутро разговариваем, я матушку спрашиваю: «В миру–то тебя как звали?» — «Анна Быкова». — «Была, — говорю, — в моей жизни одна Анна Быкова — в школе на Потылихе». оказалось, она и есть. Выяснилось, что мы с ней <27> могли встретиться еще в 40–е гг. Она тогда ходила в Новодевичий, где доживали век монашки, и ей очень нравилось пение студентов. Но встретились мы только в Спасе. А сейчас я на нее смотрю: маленькая старушка и подбородок остренький.
Еще одно яркое воспоминание о Потылихе — рыжий кот, который драл собак. Он, как леопард, прятался на дереве над помойкой, куда собаки приходили кормиться, и прыгал на них сверху, вцепляясь в загривок и царапая им морду.
В Троице–Голенищеве мы пробыли три зимы и два лета. Жили хорошо, дружно, вся семья вместе. Зимой только было очень холодно, по дому все ходили в валенках.
В марте 1937 года у о. Владимира случился инсульт. Летом ему стало лучше — казалось, пойдет на поправку, но 17 декабря, в день памяти великомученицы Варвары, он умер. Помню, что когда его хоронили, был лютый мороз. Отпевали его в Богоявленском соборе — о. Михаил Морозов тогда очень обиделся, что не у него. А почему мы именно так сделали, я уже не помню. Горе, конечно, было большое, но со временем мы поняли, что это была милость Божия: останься он в живых, его бы опять арестовали, а те, кого забирали в 37–м году, назад уже не возвращались — «10 лет без права переписки» — и все. случилось так, что в это время все братья потеряли работу — кто сам ушел, кого уволили, — так что период был тяжелый, и хотя в Троице–Голенищеве жить было неплохо, мы вынуждены были оттуда уехать. переехали мы в Москву на Чистые пруды. Тогда мне пришлось опять сменить школу. Сначала я пошел в 29–ю, которая находилась в здании Исторической библиотеки в Старосадском переулке — это было совсем недалеко от места, где мы тогда жили, а затем, на второе полугодие 1938 г. поступил в только что открывшуюся 617–ю, в Спасо–Глинищевском переулке (неподалеку от синагоги). В 1941 г. ее закрыли под госпиталь. Директором в ней был замечательный человек — Афанасий Трофимович мостовой. Это была школа–новостройка, поэтому ученики в нее собрались самые отпетые. Помню, бывало, сидим мы на уроках, вдруг за дверью раздается <28> щелчок каблука и слышно, как Афанасий Трофимович кого–то распекает. Но мы все равно его любили.