Олеся Николаева - "Небесный огонь" и другие рассказы
— А что же вы старцу не сказали тогда, что не желаете монашеского пути? Или, по крайней мере, что вы — не готовы? — спросила я.
— Я просто не знал, что так можно, — признался он. — Я думал — старец сказал, так теперь хоть земля пусть провалится, а ты выполняй. Боялся я, что Господь меня покарает за непослушание. И духовные чада старца тоже мне твердили: старец сказал — теперь никуда не денешься! Решено.
«Своей ли волей пришел ли, брате, ко святому жертвеннику сему?»
Но бывали и более тонкие способы уговорить человека ни с того ни с сего уйти в монастырь. Даже и я чуть было не попалась — во всяком случае, сердце у меня начинало поёкивать и поворачиваться, вопреки всему, в эту сторону, борения начались… Вот как это было.
В 1995 году моего мужа рукоположили во диакона Русской Православной Церкви, и служил он тогда в Сретенском монастыре. Почему‑то у меня было такое искушение, что раз он уже попал в число священнослужителей, то его могут и в монахи застричь. А что? Скажут: «Отец Владимир, давай‑ка «за послушание»». И как тогда я? Мне уж никак не хотелось расставаться с ним! Этот страх ни на чем не основывался и был просто навеян лукавым духом, всегда старающимся смутить христианское сердце.
И вот матушка Серафима, незадолго до этого ставшая игуменьей Новодевичьего монастыря, прослышав от кого‑то, что существует такая «диаконица», которая давным — давно водит машину, очень мной заинтересовалась: митрополит Ювеналий готов был пожертвовать ее монастырю свою черную «Волгу», но желал это сделать лишь тогда, когда у матушки появится шофер. И вот она обратилась ко мне с просьбой, чтобы я устроилась к ней водителем, и тогда у монастыря сразу бы появилась своя машина, ну а потом кто‑то из ее послушниц научился бы водить автомобиль, и она бы отпустила меня с благодарностью.
Матушка была мне очень по сердцу: она принадлежала славному дворянскому роду, послужившему Церкви, царю и Отечеству: ее родным дедушкой был новомученик митрополит Серафим Чичагов, который в свое время много потрудился для канонизации преподобного Серфима Саровского, считавшегося еще и нашим семейным покровителем, спасшим во время Отечественной войны от верной смерти моего отца. Прадед ее служил при Николае I министром Военно — морского флота, а прапрадед — адмирал Чичагов в свое время прославился тем, что разбил под Ревелем шведскую эскадру.
Что касается самой игуменьи Сарафимы (Варвары Васильевны), при том что она никогда не состояла в партии и даже любила повторять: «Господь был милостив ко мне и позволил избежать членства в безбожной партии», она была профессором, доктором химических наук, почетным членом многих академий мира, лауретом Гос. премии СССР, имела два ордена — Трудового Красного Знамени и Октябрьской революции: ей принадлежали какие‑то важные открытия в каучуковой промышленности, в частности она изобрела скафандр, в котором Юрий Гагарин полетел в космос.
Да и вообще она являла собой человека, что называется, «штучного».
Обговорив с игуменьей, что она будет отпускать меня на семинары по литмастерству, которые я вела в Литературном институте им. Горького, я согласилась.
Люди митрополита Ювеналия тут же оформили на монастырь его «Волгу», мне, как шоферу игуменьи, была выдана доверенность, и жизнь моя покатилась по дорогам новооткрытой Новодевичьей женской обители. Надо сказать, что в ту пору собственно монастырю принадлежал только храм со свечной лавкой да три комнаты, располагавшиеся в самом храме: в дальней — была приемная игуменьи, куда к ней приходили, в основном, несчастные, разбитые горем женщины. (Одну выгнал из однокомнатной квартиры сын, приведший туда молодую жену, другую — пьющий и рукоприкладствующий муж, а третью — еще совсем юную особу — прислал какой‑то монах — духовник, запретивший ей вступать в брак с любимым человеком: «Если выйдешь замуж, ко мне можешь больше не приходить!»: жениху она предпочла духовника). В проходной комнате располагалась кухня с трапезной, ну а в третьей, отдельной, — хранились какие‑то полезные для обители вещи. Монастырю, в принципе, отходили и полуразрушенные постройки, которые со временем должны были преобразиться в кельи для сестер, но это относилось к неизвестному будущему, поскольку никаких средств на их восстановление не было и пока потенциальным насельницам было негде главы приклонить.
Они жили кто где и каждый день приходили в монастырь «на послушание» из мира. Да и матушка игуменья продолжала жить в своей московской квартире на площади Восстания, куда я заезжала за ней каждое утро в восемь часов тридцать минут на своей машине, привозила ее в монастырь, лихо зарулив в ворота, которые с неизменной поспешной готовностью распахивал пожилой охранник, и только тогда пересаживалась на черную «Волгу».
Она была припаркована у самого храма. Там же всегда стояла отлично сохранившаяся «Победа» молоденького иеродиакона митрополита Ювеналия, и по утрам я, вдохновляемая примером неутомимого хозяина «Победы», трудившегося поблизости, надраивала «Волгу» и вытряхивала коврики, чего почти никогда не делала со своей машиной, считая — возможно, не без оснований, — «что так сохранней будет» (за год до этого у меня прямо из-под носа угнали мою чистейшую и сиявшую полировкой «семерку»).
Далее, когда машина была готова к выезду игуменьи, мы ехали с матушкой «по спонсорам», то есть по всяким инстанциям и благотворительным фондам, где можно было разжиться деньгами на восстановление монастыря. Но никто денег давать не только не торопился, но, кажется, и вовсе не собирался, несмотря на то что визиты матушки предварялись вдохновенными посланиями и убедительными аргументами в пользу именно такого употребления средств. Никак нам не удавалось поворотить в сторону разрушенной обители финансовые потоки. На нас смотрели с такой подозрительной и лукавой ухмылкой (мол, нас на мякине не проведешь, нашли простачков!), словно мы просили по меньшей мере повернуть северные реки…
Я даже использовала для этого свое членство в Русском Пен — центре и, узнав телефон пресссекретаря Хакамады, в то время депутата Госдумы, представилась (наверное, для повышения статуса просьбы) писательницей и произнесла в трубку, как мне казалось, некий «харизматический» текст о тех неисчислимых духовных, эстетических, а также прагматических выгодах, которые Ирина Муцуовна могла бы получить за свое покровительство…
Пресс — секретарь (секретарша) строго спросила, что я имею в виду, говоря об «эстетических выгодах»? Я ответила, что восставновление такой прекрасной обители приносит эстетическое удовольствие и вызывает в памяти прекрасный образ великой княгини Елизаветы Федоровны, создавшей свой монастырь… Ну в том смысле, что это будет «красивый поступок». К тому же его игуменья — аристократка, внучка мученика, сама академик, никогда не была членом КПСС.
Я даже не без поэтической велеречивости намекнула, что Ирина Муцуовна могла бы этим украсить и свой собственный — запнувшись, я все‑таки сказала — «имидж», и свою грядущую предвыборную кампанию и даже войти в историю, причем самым достойным образом.
Мне кажется, я вещала так убедительно, что чуть ли не воочию вдруг увидела эту прекраснейшую картину вхождения Ирины Муцуовны в историю: в белых одеждах, в изящном венке из лилий — как‑то именно так входила туда Ирина Муцуовна, и оттого история представилась на миг чем‑то наподобие Царства Небесного… Вот такое чудное было у меня мгновенье — мимолетное виденье…
Но завершилось оно, как и положено, тревогами шумной суеты, томлениями безнадежной грусти и мятежным порывом бурь.
Моя собеседница, посоветовавшись со своей начальницей, жестко ответила, что Ирина Муцуовна не видит причин, почему, собственно, она должна помогать именно православным, а не иудеям или мусульманам, или еще кому‑то. Было ясно (впрочем, этого и следовало ожидать), что ни образ великой княгини, ни игуменьи — академика никак не вдохновил (хотя бы эстетически) бывшую коммунистическую активистку и преподавательницу марксистско-ленинской политэкономии. И теперь я с печалью окидывала взором тот импортный безликий ширпотреб, в котором Ирина Муцуовна замаячила на телеэкранах…
Но и с насельницами матушке было трудно. В ее распоряжении была одна — единственная настоящая инокиня, уже имевшая опыт монастырской жизни. У матушки ее постригли в мантию, и она продавала свечки. Но и с ней были проблемы — ей мешал именно что прошлый монастырский опыт, она то и дело заявляла игуменье:
— А у нас в такой‑то обители было не так… Анаша игуменья говорила…
Матушка ворчала на нее:
— Вот и сидела бы в своей обители, что ж она к нам так просилась?
Да и на меня у этой монахини началась брань — ей все казалось, что я уезжаю на монастырской машине «по своим делам» и что заливаю в свою — монастырский бензин, который отпускали мне на бензоколонке по каким‑то казенным талонам. И она даже поделилась своими подозрениями с матушкой.