Диакон Андрей Кураев - Ответы на вопросы православной молодёжи
Представьте себе: мы, современные люди — студенты аспиранты и прочие живем в современной информационной цивилизации, и вот однажды кто-то из нас, какой-то внучек приезжает в деревню к бабушке на каникулы. А бабушка встречает его на околице и говорит: «Ты знаешь, я так тебя ждала, что к твоему приезду у себя в избе евроремонт сделала». Не думаю, что внучка сильно обрадует такого рода сообщение. Так что при всей безудержной переменчивости нашей светской жизни, просто хотя бы для того, чтобы не сойти с ума, нужны островки стабильности, островки архаичности, традиционности. Поэтому я ни в коем случае не сторонник реформ в Литургии.
Но если в храме или вне его, до службы или после будет возможность для общения людей, для встреч, дискуссий, тогда и вопрос языка богослужения будет просто неинтересен. Не устраивая в храме евроремонта, нужно просто расширить дорогу, ведущую в него.
И нельзя не учитывать здесь еще одно обстоятельство, хотя оно не решающее: у разных текстов разное назначение. Одни существуют для того, чтобы донести до людей некую информацию, другие — чтобы совершить некий сдвиг в душе человека. Мы читаем утренние молитвы не с той же целью, с какой читаем утренние газеты. Поэтому критерий понятности здесь все же не главный. Очень многие религиозные традиции мира сохраняют это странное двуязычие: мусульмане всего мира молятся на арабском языке, независимо от того, какой у них родной; буддисты всего мира молятся на пали или на тибетском языке (а не на калмыцком или бурятском); индуисты молятся на санскрите, хотя он очень не похож на современные языки Индии.
Это не означает, что я считаю церковнославянский язык в его нынешнем виде неприкосновенным. Церковнославянский язык всегда был языком храма, т. е. он никогда не был языком улицы. Это изначально искусственный язык, на нём никто никогда друг с другом не разговаривал. Это эсперанто[138]. И в этом его огромное преимущество, связанное с тем, что церковнославянский язык легко поддаётся реформам. Поскольку это искусственный язык, то при наличии воли его легко реформировать, осовременивать. То, что, собственно, и происходило на протяжении столетий. Каждый переписчик делал это отчасти вольно, отчасти невольно. А вот с появлением типографий этот процесс удалось взять под контроль. И, конечно, современный церковнославянский язык — это не вполне язык Кирилла и Мефодия: между ними немало различий, появившихся в результате постепенной русификации церковно-славянского языка. Ранее эти изменения копились стихийно, но затем этот процесс был взят под контроль. Этот путь не закрыт и сегодня. По меньшей мере два раза за последние сто лет это происходило: в начале XX столетия была заново отредактированное издание круга Богослужебных книг (издание вышло под руководством тогдашнего архиепископа, а позднее Патриарха Сергия), а в 70–80 годы был новый пересмотр, изданный под руководством митрополита Питирима.
О такого рода пересмотрах мечтал св. Феофан Затворник: «Ушинский пишет[139], что в числе побуждений к отпадению к штунду[140] совратившиеся выставляют между прочим то, что у нас в церкви ничего не поймешь, что читают и поют. И это не по дурному исполнению, а потому, что само читаемое — темно. Он пишет, что поставлен был в тупик, когда ему прочитали какой-то тропарь или стихиру и просили сказать мысль. Ничего не мог сказать: очень темно. Из Питера писали мне две барыни то же об этом: у Пашкова[141] все понятно, а у нас — ничего. Ничего — много; а что много непонятного — справедливо. Предержащей власти следует об этом позаботиться и уяснить богослужебные книги, оставляя, однако, язык славянский. Книги богослужебные по своему назначению должны быть изменяемы. Наши иерархи не скучают от неясности, потому что не слышат, сидя в алтаре. Заставить бы их прочитать службы хоть бы на Богоявленье!!!.. Богослужебные книги надо вновь перевесть, чтоб все было понятно. Архиереи и иереи не все слышат, что читается и поется, сидя в алтаре. Потому не знают, какой мрак в книгах, и это по причине отжившего век перевода… Большая часть из сих песнопений непонятны совсем»[142]. «И церковные молитвословия могут быть изменяемы; но но не всяким самочинно, а церковною властию. Неизменны только словеса, таинства совершающие. Прочие все тропари, стихиры, каноны — текучи суть в церкви. И власть церковная может их — одна отменить, а другая вводить. В печатных церковных службах перевод уже устарел, много темного и излишнего. Начала чувствоваться потребность обновления»[143].
И все же в слухе о том, что «в церкви все непонятно», есть изрядная неправда. Неправда прежде всего — в словечке «всё». Как бы ни были непонятны действия священнослужителя или обороты церковнославянского языка, самая главная церковная молитва — «Господи, помилуй!» — прекрасно понятна, даже несмотря на то, что слово «Господи» стоит в звательном падеже, который отсутствует в русском языке.
Еще одна неправда формулы «в церкви все непонятно» в том, что эта «непонятность» имеет очень даже понятное и благое миссионерское последствие. Люди устали жить в искусственном мире, где всё создано их головами и руками (а по настоящему «понятно» только то, что технологично, причем эта технология знакома «понимающему»). Человек ищет опоры в том, что не является артефактом, что не имеет слишком уж броской и наглой этикетки «made in современность». Очевидная инаковость строя церковной жизни, мысли, инаковость даже языка и календаря, имен и этикета привлекает многих людей, которые не желают превращаться в «читателей газет — глотателей пустот» (выражение М. Цветаевой). Как раз это и есть признак истинной Церкви — непонятность, несводимость к нашим объяснительным штампам и привычкам. Это признак нерукотворного, признак Чуда. Чудо не может вместить себя в символы до конца понятные и вполне адекватно переведенные на секулярный язык. И поэтому язык Церкви (речь идет не только о языке богослужения, но и о языке церковной мысли и веры) никогда не может быть до конца «родным», своим для людей, воспитанных во внецерковном, а сегодня, пожалуй, и в антицерковном мире. Может, в Церковь, где все понятно, легче прийти. Но не стоит забывать, что из Церкви, где все понятно, также значительно легче уйти.
Еще одна неправда уверения, будто «все непонятно» в предположении, что церковь только для того и существует, чтобы с максимальным комфортом встретить автора этого «крика души», подвести его к церковному порогу и максимально «тактично», «понятно» и «культурно» расширить его кругозор. Но ведь церковь существует не только ради осуществления миссионерских проектов. Люди сегодня так часто забывают, что формы православного Богослужения были созданы не для обращения вчерашних атеистов, а для помощи уже верующим людям в их духовном труде. Привести человека к порогу христианства не так уж трудно. Но надо жить дальше. И церкви есть что сказать не только своим неофитам. Если же вся речь церкви понятна начинающему — значит в дальнейшем нет пути для возрастания. Если человеку, еще далекому от христианства, в храме «все понятно» — значит в этом храме пусто. Если бы пятиклассник взял учебник пятого курса и ему там вдруг все стало бы понятно — это означало бы, что дистанция в десять лет учебы между пятым классом и пятым курсом оказалась излишней, пустой. Пятикурснику не сообщается ничего такого, что не мог бы быстренько понять и усвоить ребенок. Церковная же речь предполагает приобретение человеком такого опыта, которого у него не было прежде. В этом смысле она эзотерична. Профан же требует, чтобы ему «сделали понятно» еще до того, как он прошел путь инициации. У церкви нет никаких секретов. Просто у нее есть такой опыт, который рождается и поддерживается в душах церковных людей. Им питается обряд и ради его сохранения обряд и сложился.
В общем, никогда в храме не может быть понятно «всё» или даже главное без того, чтобы человек сам прилагал усилия к росту. Непонятность должна быть вызовом, побуждением к росту и к изменению самого недоумевающего, а не поводом к тому, чтобы церковная жизнь стала всецело понятна секулярному мышлению. Не понимать Евангелие — стыдно. Если душа бежит от «непонятной» православной службы — значит, душа нездорова. «Непонятно» — это приговор, выносимый Евангелием современной цивилизации, а не констатация «болезни» и «отсталости» церкви.
Требование «обновления» церкви в большинстве случаев не более чем средство психической самозащиты. Человек пытается объяснить сам себе (и отчасти окружающим), почему все-таки он не позволяет себе расслышать евангельский зов. Некоей глубиной своего сердца чувствуя истинность евангельских ценностей, он старается заглушить голос совести.
В церковной жизни и молитве «всё непонятно» людям, живущих вдалеке от церкви, но при этом почему-то желающих реформировать не свою, а чужую среду обитания.
— Образованный человек может с определенными допущениями соизмерить свою жизнь с канонами церкви, а воспитанный в советской школе испугается многочисленных запретов и не придет в храм.